Выбрать главу

– И не надо, – сказал он, прижав ее к себе. – Не рассказывай… все уже в прошлом…

А она все плакала и плакала. И уже вовсе не потому, что было стыдно или больно вспоминать, а потому, что это так уютно – плакать у него на груди, прижиматься мокрой щекой к его рубашке, сквозь которую она чувствовала его кожу. Так сладко слышать слова утешения, сочувствия и бесконечные уверения в сумасшедшей любви, несмотря ни на что и вопреки всему, а потом самой в тысячный раз говорить о безбрежности и беспредельности собственных чувств. Говорить до тех пор, пока слова не прервутся поцелуем, таким же сладостным, как только что прозвучавшие признания в вечной преданности. А потом, когда совсем отпадет надобность в насквозь промокших от слез рубашках и мешающих блузках, уже не думать ни о чем, не сожалеть о прошлом, не мечтать о будущем, а таять и растворяться в сиюминутном, единственно правильном и необходимом.

* * *

В тот вечер, когда Юра первый раз привез ее к себе, Римма, трепещущая и смущенная, не заметила, что обстановка несколько странновата для мужчины. Утром она с удивлением разглядывала старую тяжеловесную лакированную мебель, смешную пятирожковую люстру с белыми плафонами в виде колокольчиков и шторы с крупными бордовыми георгинами. Когда она бросила ревнивый и в то же время растерянный взгляд на трюмо, уставленное разноцветными коробочками и вазочками, Егоров рассмеялся:

– Я же говорил тебе, что после развода живу в квартире Анечки! Ты ее видела у мамы… Ну! Вспомнила?

Римма действительно вспомнила пожилую женщину с толстой косой, уложенной на голове серебряной короной. Да-да… Юра что-то такое говорил, только она тогда не посчитала это важным. Потом Римма привыкла и к сливочно-желтому свету, сочащемуся из колокольчиков люстры, и к плюшевому покрывалу, и к георгинам на шторах, и к пустым коробочкам от старых духов, теснящимся у зеркала. Она с удовольствием и очень бережно вытирала с них пыль: с «Красной Москвы» с малиновой кисточкой на макушке, с почему-то не распакованной «Пиковой дамы», с коробочки с рассыпчатой пудрой. Иногда ей казалось, что она живет в начале шестидесятых, и у нее почему-то теснилось в груди, и даже хотелось вспомнить то, чего она никак не могла знать, поскольку родилась в семьдесят первом.

Вот и сегодня она любовно стирала пыль с вещей, принадлежащих Анечке. Эта женщина связана с Юрой, а все, что хоть как-то касалось его, было полно для Риммы особого смысла и значения. Старые душистые коробочки были трогательны, георгины на шторах – сентиментально-грустны, а тяжелая темная мебель внушала почтение и, казалось, обещала Римме, что их отношения с Юрой будут так же незыблемы и вечны, как эти буфеты, трюмо и шкафы.

Сам Егоров, как всегда по субботам, уехал к матери, посещать которую Римма отказалась наотрез. Он не настаивал, но, уходя, смотрел на нее долгим печальным взглядом, будто просил перестать дуться и простить наконец больную старушку, чтобы между всеми, кто ему дорог, установилась бы полная гармония. Римма обнимала его за шею и жарко говорила о своей любви, о том, что с нетерпением будет ждать его возвращения, и он откликался так же страстно и уже никуда не хотел ехать, и ей приходилось буквально выставлять его за дверь.

Сегодня вечером Римме предстоял первый выход в свет вместе с Егоровым. Его школьный товарищ отмечал день рождения в ресторане «Дельфин», и Юра заявил, что без нее никуда не поедет.

– И кем ты собираешься меня представить? – спросила она.

– Это не дипломатический прием, а потому все будет просто, без церемоний. Все и так поймут, кем ты мне приходишься. И вообще… – Егоров обнял ее и поцеловал в шею. – Я бы представил тебя своей женой, но ты ведь не позволишь, да?

– Я не жена тебе, Юра…

– Так давай поженимся! За чем дело стало?

Римма закусила губу. Нет… Еще рано даже говорить об этом. Конечно, она любит его, безумно любит… Она ни разу не пожалела о том, что сказала Егорову эти слова в первый же вечер. И он ее тоже любит. Она это чувствует. Да что там, она точно знает, и все же… И все же снова замуж Римма пока не хочет. Слишком печальны воспоминания о первом замужестве. И страшится она именно себя. Как бы ее опять не понесло на истерики, когда Юра, законный муж, будет уходить то к матери, то к сыну, а она останется сидеть одна и подозревать его в измене.

– Давай подождем, милый, – сказала она.

Он вздохнул и, наверно, раз в двадцатый ответил:

– Как скажешь…

Римма огляделась вокруг. Все было приведено в порядок. Анечкины вещицы заняли привычные места. В комнате чисто, уютно и пахнет свежевыглаженными Юриными рубашками. Пожалуй, уже есть смысл убрать их в шкаф, оставив на плечиках одну, светло-бежевую, которую он наденет в ресторан. Римма подергала тугую дверцу. Как и всегда, открыть ее удалось только с третьего раза, дернув изо всех сил. С верхней полки открытого шкафа на Римму упала коробка из-под обуви. Она попыталась ее поймать, выпустив из рук рубашки, но ей не удалось. Крышка коробки спланировала на пол. Вслед за ней прямо на Юрины рубашки посыпались старые фотографии, письма и бумаги. Римма подняла несколько фотографий. На одной были изображены незнакомые ей люди в смешных мешковатых одеждах. С другой улыбалась юная девушка с простоватым, но очень милым лицом. Судя по толстой косе, переброшенной на грудь, этой девушкой была Анечка. Римма ответно улыбнулась ей и подняла с пола сложенное прямоугольником письмо с загнутой боковиной, как делали раньше, чтобы впихнуть тетрадные листки в чересчур короткий конверт. Она не собиралась читать чужое письмо, но на глаза неожиданно попалось слово «люблю». Римма сама была настолько переполнена любовью, что инстинктивно перевела взгляд повыше и прочитала: «…не смогу никогда, но сделаю все, чтобы он ни в чем не нуждался. А люблю я одну лишь тебя. И ты об этом знаешь. Все утрясется, моя милая, уляжется. Мы все равно не могли бы…» На этом месте Римму прервал звонок. Видимо, вернулся Егоров. Он любил, чтобы Римма открывала ему дверь, и они целовались на пороге, будто не виделись сто лет.