– Послушай, – торопливо сказала она. – Мне нужны деньги.
– У нас сегодня десятое. А первого я дал тебе на весь месяц.
– Да, но мне пришлось немного помочь Янине: они в очень стесненном положении. В Калезе мне всегда удается сократить расходы. Я верну тебе из тех денег, которые ты дашь мне в августе.
Я ответил, что такие траты меня не касаются, я вовсе не обязан содержать бездельника Фили.
– Я в булочной задолжала и в бакалейной… Посмотри, вот счета.
И она вытащила счета из сумочки. Право, мне ее жалко стало. Я предложил дать чеки: «Так я по крайней мере буду уверен, что деньги не уйдут на что-нибудь другое…» Она согласилась. Я достал чековую книжку и тогда заметил, что Янина с мамашей наблюдают за нами, прогуливаясь в розарии.
– Уверен, – сказал я, – что они воображают, будто мы говорим совсем о другом…
Иза вздрогнула.
– О чем же нам говорить? – тихо сказала она.
И в это мгновение у меня подступило к сердцу. Я схватился за грудь обеими руками, – жест хорошо ей знакомый. Она перепугалась:
– Тебе плохо?
Я уцепился за ее руку. В старой липовой аллее как будто стояла дружная супружеская пара, прожившая долгую жизнь в глубоком сердечном единении. Я сказал шепотом: «Ничего, мне лучше». Она, верно, подумала, что настала минута, быть может неповторимая минута, когда можно откровенно поговорить со мной. Но у нее уже не было сил. Я заметил, что она и сама-то дышит тяжело и неровно. Я хоть и был тяжко болен, но держался стойко, крепился. А она поддавалась болезни, думала только о детях, нисколько не заботилась о себе самой, ей ничего не было нужно. Она хотела что-то сказать и не находила слов, бросала украдкой взгляды на дочь и на внучку, желая, видно, придать себе храбрости. Потом вскинула на меня глаза; я прочел в ее взгляде бесконечную усталость и, пожалуй, сострадание, и несомненно ей было еще и стыдно. Должно быть, то, что говорили ночью дети, ее оскорбило.
– Право, тревожно на душе. Ну зачем ты один едешь?
Я не ответил, сказал только, что, если со мной в дороге случится несчастье, меня перевозить сюда не стоит.
Она взмолилась, чтобы я не намекал на такую страшную возможность. И я добавил:
– Слушай, Иза, зачем зря деньги тратить? Кладбищенская земля везде одинакова.
– Что ж, я и сама так думаю, – сказала она со вздохом. – Пусть они похоронят меня, где хотят. Прежде-то я все говорила: «Положите меня возле Мари…» А что теперь осталось от Мари?
Лишний раз я убедился, что для нее наша милая дочка, маленькая Мари, была могильным прахом, горсточкой костей. Я не посмел сказать, что все эти долгие годы дитя мое оставалось для меня живым, что я чувствовал ее дыхание и часто в духоте моей мрачной жизни оно проносилось внезапным чистым дуновением.
Напрасно Женевьева и Янина шпионили и поджидали мать. Она казалась такой усталой. Быть может, перед ней предстало все ничтожество целей ее долголетней борьбы против меня? Женевьева и Гюбер, которых на это толкали их собственные дети, натравливали на меня несчастную старуху Изу Фондодеж,
– ту, что была когда-то моей невестой и вместе со мной вдыхала благоухание баньярских ночей. Полвека мы с ней сражались. И вот в некий знойный летний день оба противника почувствовали, что вопреки столь долгой борьбе их соединяют узы прожитой вместе жизни и старость. Как будто ненавидя друг друга, мы пришли к одному и тому же месту жизненного пути. Больше ничего не было за этим мысом, где мы ждали смерти. По крайней мере для меня. У нее еще оставался бог, – бог-то должен был ей остаться. Все, за что она цеплялась так же алчно, как и я сам, вдруг отпало, исчезли все вожделения, стоявшие стеной между нею и бесконечным. Видит ли она его теперь? Ведь теперь ничто ее не отдаляет от него. Нет, не видит. Осталась преграда – честолюбивые планы и Требования ее детей. Она несла в душе бремя их желаний. Ей приходилось быть черствой в угоду им. Денежные заботы, тревога о здоровье детей, их расчеты, их тщеславие и зависть – от этого ей не уйти, все придется начинать заново, как заново решает школьник задачу, когда учитель, перечеркнув листок, напишет: «Переделать».