Выбрать главу

Сделал несколько шагов и понял, что не дойдет, давал о себе знать строевой шаг, продемонстрированный им перед комиссией. Врач сказал: «…Со временем ходить будете нормально». Когда это «со временем»?

Колено болело нестерпимо, и единственным желанием Демида было лечь прямо тут, на тротуаре, возле военкомата и полежать, пока успокоится боль. Но он не разрешил себе такую слабость, оглянулся. По соседству с военкоматом сносили старый дом. Подошел, взглянул на кучи битого кирпича, отыскал глазами какую-то палку, попробовал опереться — стало легче. «Дойду, — с удовлетворением подумал он, словно эта подмога что-то значила. — Дойду, а там посмотрим».

И он действительно дошел, и на второй этаж поднялся по лестнице довольно-таки легко, а вот около дверей пришлось переждать, собраться с силами, чтобы достать из кармана ключ и переступить порог. Но дверь отворилась сама, перед ним стояла Ольга Степановна, будто нарочно поджидала, когда Демид вернется.

— Зайди ко мне, — сказала она.

В комнате учительницы Демид опустился в глубокое кресло, стоявшее перед телевизором, и с удивлением отметил, что и здесь все кажется ему незнакомым, словно увиденным впервые. Какая-то глубокая перемена произошла с ним там, в военкомате, когда хватило у него сил превозмочь боль и пройти перед комиссией строевым шагом. Той минуты он никогда не забудет, потому что именно тогда понял, что способен на многое. А зачем нужна ему эта сила?

— Не взяли, — сказала учительница.

— Через пять лет перекомиссия.

— Что же ты будешь делать?

— Когда боль отпустит немного, пойду к Павлову на завод.

Ольга Степановна что-то ворожила у буфета, потом пододвинула к Демиду невысокий столик, поставила тарелку с двумя котлетами и крупными, пунцовыми, покрытыми будто изморозью на разрезах помидорами и приказала:

— Ешь.

Демид не то чтобы боялся старой учительницы, но за долгие годы привык слушаться. К тому же и есть хотелось…

Ольга Степановна подождала, пока исчезли котлеты и помидоры, положила на стол большую желто-прозрачную, будто янтарную грушу и снова приказала.

— Ешь. — И неожиданно добавила: — Господи, какая же он тварь.

Не спрашивая, о ком идет речь, Демид ответил:

— Нет, он несчастный.

— Такие, как он, не имеют права быть счастливыми.

— Нет, — сказал юноша, — быть счастливыми все имеют право. А он очень несчастлив.

— Странный ты мальчик.

— Я уже не мальчик. Спасибо, Ольга Степановна. Можно, я пойду полежу? Мне подумать, хорошенько подумать надо.

— Конечно. Иди.

Демид вошел в свою комнату и тоже увидел ее по-новому. Пропыленная она, неприветливая, голая. Теперь жизнь его словно разделилась на две части: до той минуты, когда он прошел строевым шагом перед комиссией военкомата, и после. Сел на свою старую табуретку, машинально опустил ногу на педаль швейной машинки, колесо бесшумно и послушно завертелось, но теперь это не успокаивало, а, наоборот, почему-то раздражало.

Ребячество все это, а он не малое дитя, ему жизнь свою решать надо. Снял ногу, колесо еще долго бесшумно вертелось, отлично смазанное колесо.

Кто-то позвонил, Ольга Степановна подошла к дверям, открыла, послышались женские голоса, потом чьи-то отчетливо прозвучавшие в коридоре шаги стихли около его двери, раздался стук. На разрешение войти дверь распахнулась, и девушка, очень похожая на Ларису Вовгуру, но все-таки вроде бы и не она, остановилась на пороге. Прошлый раз, летом, Лариса приходила уверенно, смело, даже нарочито вызывающе, сейчас на дворе стояла глубокая осень, но не это, конечно, изменило девушку. Она выросла, стала женственнее (нет, девчонкой ее не назовешь), большие, в пол-лица, глаза хмуро смотрели из-под длинных ресниц. Брови густые, пушистые, нос почему-то немного вспух, и все лицо скорбно и по-детски беззащитно. На девушке — легкий модный плащ, в руках объемный пакет. Демид даже не сразу узнал ее, но как только заговорила, убедился — она, Лариса. У нее вроде бы не хватало дыхания, чтобы выговорить каждое слово, и потому голос сделался глуховатым, грудным — не скажешь, хуже или лучше, — но каким-то особенным. Она поздоровалась, прошла и села на единственный в комнате стул.

И вдруг, опустив пакет на кровать, она закрыла лицо ладонями и горько беззвучно зарыдала. Плечи ее вздрагивали, и, наверное, самым большим ее желанием было сдержать рыдания, не крикнуть, не дать прорваться горю.