— Вот, — сказал монах, останавливаясь напротив одного из склепов.
В глубине темницы толпились люди, вялые и напуганные. Они, как загнанные звери, сбились в кучу, стараясь спрятаться друг за другом. То было единственное место в мрачном подземелье, где люди ещё сохранили остатки жизни в глазах. Сколько они провели в темноте подвала, три, пять дней? Кем эти господа выйдут отсюда, если посчастливится? В сердце Бертрана скользнула непрошеная жалость.
— А этот подарок тебе лично от меня, — сказал Марсини, беря викария за плечо и увлекая за собой к соседней решётке. Он просунул факел глубоко внутрь помещения. — Смотри.
В самом углу темницы Бертран увидел комок тряпья. Монах стукнул рукоятью факела по решётке. Тряпки зашевелились, из-под них показалось лицо, испачканное запёкшейся кровью и неестественно опухшее от множества синяков. Тело медленно переворачивалось: каждое движение давалось ему с трудом. Когда, пытаясь подняться, человек выпрямил руки, тряпки сползли с обессиленно повисшей головы, открыв рыжую копну волос, так знакомых Бертрану. Священник отпрянул от решётки, не в силах поверить в увиденное. Марсини тут же бросился к нему и поднёс к лицу факел.
— Что, сильно искушение Дьяволово? — заорал монах. — Где сейчас тяга к блудодейству, когда ты зришь этот кусок мяса? Где телеса её, кои были прибежищем плотского греха? Диавол крепко оседлал ведьму. Се исчадье ада ныне обратно в ад возвратится! Пусть огонь терзает и опаляет её, пусть за тщету и гордыню наложится кара Божественного правосудия! Пусть, это послужит тебе должным назиданием.
— Но ведь это она поведала мне о заговоре, — сдерживая подступившие слёзы, пробормотал Бертран. — Разве несчастная не заслуживает милосердия?
— В тебе говорит не вера, а ужас запоздалого раскаяния, — тоном наставника изрёк Марсини. — Грехи её столь ужасны, что искупить их невозможно ни покаянием, ни даже смертию. Тем горше твоя мантия печали.
В темноте коридоров послышались шаги. Пламя факела качнулось от сквозняка. К нам приближались монахи, одетые в белые рясы с чёрными накидками поверх голов. Они пели псалмы. Доминиканцев сопровождали стражники. Вся процессия остановилась рядом с темницей Изабеллы.
— Пойдём на воздух, — сказал верховный инквизитор. — Нам больше нечего здесь делать.
С берегов двух рек волнами набегал лёгкий бриз. Он дул, не ведая о поджидавшей его невидимой опасности. Пробираясь по улицам, ветер срывал с места запах чахнущих помоев и, смешивая свою свежесть с вонью грязных окраин, разлетался по всему городу. И так чистота речного ветра, растворяясь в тлене сточных канав, не могла вырваться из цепких объятий гниющего мира, покорно принимая на себя бремя безмолвного слуги. Так и в жизни: самые высокие помыслы, движимые светлыми идеалами, увлекая за собой всю мерзость изнанки жизни, вынуждены терпеливо скитаться в дальних уголках сознания, ограниченного узкими границами дозволенного. Рушился мир Бертрана, а реки Сона и Рона как ни в чём ни бывало несли свою нехитрую философию по узким улочкам Лиона.
Викарий стоял на площади среди гудящей толпы. Сквозь шум и улюлюканье ясно слышался лязг повозки, на которой привязанной к позорному столбу везли обречённую на смерть Изабеллу. Над головами зевак проплывало висящее на крюках тело, совершенно обезображенное пытками. Бертран жадно вглядывался в её лицо, пытаясь отыскать хоть тень чувств, которые она испытывала. Вместо них он видел, что в глазах девушки поселилась пустота. Абсолютное равнодушие правило ею. Священник понимал, что смерти достанется уже мертвец.
Когда вспыхнул костёр и языки пламени стали отмывать девичье тело от греха существования на земле, до Бертрана дошло, что они выжигают его изнутри. Постепенно его сознание становилось ограниченным только пределами тела. Оно изменялось, лишаясь чувств. Жизнь, ещё недавно казавшаяся наполненной глубоким смыслом, угасала. Душа, некогда благоговейно трепетавшая от одной только мысли о Боге, исторгала Его, покрываясь пеплом. Он даже не старался удержать тускнеющие воспоминания, которые продолжали мерцать в сознании. Для него настоящее стало другим, а будущее больше не имело значения. Бертран понимал, что среди серых улиц, застланных серым саваном дыма, трезвое, неподвижное опустошение сметало последние остатки его прежней жизни, а что-то тёмное, безымянное уже стремилось заполнить пустоту. Оно заползало, наслаждаясь бездонной сумятицей чувств, ласково разливалось по телу, ослепляя, оглушая, выстраивая новый порядок, в котором не будет места терзаниям души, мукам совести, не будет красивых сказок про Бога и бессмертие души.