Она поворачивает налево и видит в глубине окно.
Здесь, да, здесь стояла она три недели назад. Наконец.
Она останавливается, медленно снимает перчатку и стучит.
За дверью молчанье. Ни одна черта в лице ее не изменилась за этот бесконечный миг. Она ждет. Она знала, что будет так.
Кто-то за дверью двинул стулом. И замер, как бы удивленно прислушиваясь.
Маня стучит опять тихонько, но настойчиво, как власть имеющая. Как та, пред которой должны распахнуться все двери.
Твердые шаги звучат издали, от письменного стола.
Маня как бы видит сквозь стены этот рабочий стол, освещенный лампой, остывший стакан чаю, рукопись, испещренную мелким, твердым почерком. И даже ту разорванную последнюю букву, когда дрогнуло перо в его руке при ее стуке.
Так он работал? А, это ничего. Он не будет уже больше писать в эту ночь. Он прав. Из стен, куда входит Жизнь, улетает Мечта.
Ключ повернулся. Распахнулась дверь.
И дрогнуло лицо Мани.
Огромными глазами, полными бессознательной угрозы, глядит она в зрачки Гаральда.
И видит, явственно видит в его запавших глазах ту же темную, стихийную враждебность. Ту же ненависть и жажду победы.
Бенефис, несмотря на повышенные цены, собрал полный зал. Подношениям нет конца. Нильс поставил балет Самойлова, в котором дебютировал, потом несколько номеров с Marion, а под конец — с нею же — испанские и цыганские танцы.
Она приезжает только к десяти и по дороге встречает за кулисами Лихачева.
— Манечка, ну, как настроение? — тревожно спрашивает он.
Из-под воротника ротонды и синелевой бахромы капора на него падает горячий взгляд.
— О, Нильс… Я безумно счастлива. Бегу одеваться.
Ух, каким зноем повеяло от нее! Он даже вздрогнул. Этот голос, взгляд. Точно обожгла его эта женщина сейчас.
Marion танцует свои номера с таким подъемом и огнем, что самые равнодушные в театре не могут скрыть восторга. Все в ней ликует. Ее душа звучит. Ее тело поет. И так вдохновенно ее лицо и ее пламенные глаза, что публика устраивает ей овации не менее восторженные, чем бенефицианту, и исступленно требует повторения.
Подходит Гаральд и подает ей букет темно-красных роз. Маня, как потерянная, заметно бледная даже под гримом, не дав Гаральду закончить фразы, берет его за руку. Она идет с ним в уборную, пряча лицо в цветы.
Когда дверь уборной запирается, Маня, все такая же бледная и потерянная, подходит к столу, кладет на него букет, садится на кушетку и указывает Гаральду на кресло.
— Вы пришли, Гаральд. Я счастлива… Я не звала вас. Но… я все-таки ждала. Я говорила себе, что если теперь вы не захотите меня видеть на сцене…
Он молча берет ее руку и целует розовую ладонь. Лицо ее расцветает внезапно.
— О, Гаральд! Когда мне сказали, что вы здесь… И эти цветы, — она берет букет и целует его, — …Весь мир стал другим в моих глазах. Ты… вы, — быстро поправляется она, робея, как девочка, под его печальным взглядом, — …вы видели, как я плясала нынче? Это сделали вы. Я точно умирала и воскресла. Не думай… те, — опять поправляется она, — что я плясала для толпы. Нет! Для себя, для себя одной. А потом для вас. Мне надо было разрядить в пляске радость, нахлынувшую на меня. О, эта забытая радость! Я ждала ее так долго. Я так страдала без нее эти годы. Без нее нет жизни, Гаральд.
Ее взгляд зовет его. Он садится рядом и обнимает ее.
С легким криком она прячет голову на его груди.
Потом, схватив его за плечи и отстранившись, глядит ему в глаза с восторгом и ужасом.
— Гаральд, Гаральд! Скажи мне правду! Ты охладел ко мне? Ты разочаровался?
Он медленно качает головой. На губах его странная улыбка.
Но она поняла и вновь в порыве радости прижимается лицом к его груди.
Они молчат долго, даже забыв, где они; забыв, что сюда ежеминутно могут войти.
Она шепчет, очнувшись:
— О, как я боялась этой первой встречи, первого взгляда твоего, первых слов. Я была счастлива и несчастна. Как легко дышится сейчас. Дай воды! Боюсь разрыдаться. Ничего, это пройдет. Через неделю пойдет новый балет Самойлова. Еще два дня назад я думала на репетициях с ужасом о новой роли. Что буду я изображать? Жалкая марионетка с выжженной душой! Теперь я ничего не боюсь. О, как я буду играть! Точно ключи живой воды забили опять в моей душе. Улыбнись же мне. Отчего ты так печален? Ведь это ты вернул мне мою силу. «А ты убила мою», — грустно думает он.
Все эти дни душа Марка дремала, убаюканная юной любовью, упоенная целомудренной лаской смуглой девочки. Душа смирялась. Душа спала. И сны ее были безгрешны.