Как он мог это знать, он, без остатка растворившийся в том, что называл своим новым существованием, по сути дела, жизнью взаймы. А она по этому поводу однажды заметила: не надо мне ничего рассказывать, меня это нисколько не волнует. Поэтому ему вдруг подумалось: я с таким же успехом мог бы замараться криминалом, ей на это начихать, и вслед за этим: а может, это уже произошло? Таким образом, по его мнению, она стала представителем тех, иных. Хотя он знал, что в отношении нее поступил несправедливо, эта мысль настолько глубоко врезалась в его сознание, что вскоре он стал воспринимать ее негативно, словно она представляла противную сторону. Раздражительная иллюзия: она, которая была к нему ближе всего, оставалась для него лишь иной стороной, словно существовали чудесное слияние или общий гротескный тайный заговор — все это причастность к иной стороне.
Он все активнее давил на нее, требуя каких-то умопомрачительных приемов, а когда однажды спросил, нравится ли ей все это, Лючия только покачала головой. Он же погружался в глубины сладострастия, которое, собственно говоря, дарило не блаженство, а всего лишь изнеможение. Он все чаще покидал ее без серьезных на то оснований, главным образом во имя того, чтобы принять решение, а потом доказывать его правильность самому себе и ей. Фактически тогда он мог обращаться с ней как хотел. Свою неуступчивость она проявляла только в одном — в дальнейшей судьбе их связи как таковой; за ее продолжение Лючия цеплялась с удивительной, прямо-таки животной хваткой. Чем активнее он отталкивал ее от себя, тем крепче становилась хватка, что в результате породило в нем какую-то странную необъяснимую ярость, которую он опять-таки изливал на нее.
Она стала дарить ему всякую всячину — то ручку, то античные стаканы, то шарф. Ему бросилось в глаза, как она распоряжается средствами. И он задал самому себе вопрос: откуда у нее деньги?
Может, все это оплачено ими? Он стал за ней шпионить, проверял сумочку, всячески контролировал, но все безрезультатно. Он был к ней холоден и жесток, высокомерен и мелочен, но она проявляла выдержку, находя всему свое объяснение. Очевидно, речь шла об истинной любви, как он истолковал данный случай самому себе: она любит меня, проговорил он с ухмылкой перед зеркалом, не веря в это ни секунды. Просто он абсолютно точно знал, что все это борьба, ее готовность отдаваться ему — стратегия, ее терпение в отношениях с ним — тактика, ее покорность — стремление привязать его к себе, приучить, завладеть им и удержать. И чем острее он это осознавал, тем сильнее было отвращение к ней. Так, например, он совершенно логично доказывал ей невозможность их любви, поскольку она его совсем не знала, не имея понятия, кто он такой, да он и сам в общем-то этого не знал, а также внушал ей всякие прочие банальные вещи, которые впоследствии внушали страх ему самому.
Ведь чем регулярнее он с ней встречался, чем удивительнее становились его вторжения в ее автономный склад жизни, тем более чужим и почти зловещим он казался самому себе. Он смотрел на себя как на какого-то чужака, в глубоком трансе с налетом просветления. Так он воспринимал свою жизнь, все более ирреально, все более извращенно, но при этом с полной ясностью, почти осознанно; он сам воспринимал себя как бы на расстоянии, как некого третьего, в котором видел как бы незнакомца, который тем не менее был ему весьма близок. Фактически контекстурная полнота функционировала блестяще, как запущенный автомат.