Каким-то образом он сумел расплатиться, при всей изнурительной суете официантка озабоченно посмотрела на него и на тарелочку со счетом. Вот в чем дело, заботливый тип, констатировал он про себя со слабым оттенком здорового цинизма, в результате чего ее любезность стала ему в тягость: нет, нет, все было вкусно, даже замечательно — просто он больше не хочет, он сыт и доволен, нет, все было о'кей. Ах, как назойливо и тягостно, он слишком однозначно воспринял ее и самого себя и весь окружающий земной мир, чересчур уж корректно. Они это знали, его заказчики, — что он сидел именно здесь, — они избрали как бы невоспроизводимый, неповторимый путь, доведя до него информацию, которой он должен был располагать. Итак, сутью их сообщения явился Кремер.
Он сразу уловил, что именно Кремер стал его человеком, ключевой фигурой его задания.
Он еще посидел за столиком, вернее, до того как рассчитаться, мгновенно вскочить с места и покинуть этот рыбный ресторан, размышляя или нет, уже знал, даже видел, что он, точнее сказать, как он механически отправлял в рот куски пищи и с отвращением их разжевывал. Он физически ощущал, как его рассматривают и разглядывают, но был вынужден продолжать жевать, чтобы соблюсти правила приличия и поддерживать видимость. Только вот пища показалась ему вдруг сухой и какой-то слипшейся (видимо, дело было в выделении слюны), и тогда он всерьез задумался, собственно, чего ради он здесь. Он продолжал обгладывать рыбный скелет, который с края был обжарен и для сохранения вкуса еще обмазан пикантным соусом, подобным майонезу. Он разглядывал лежавшие на краю тарелки рыбные кости, которые сам выковыривал и обгладывал. Неожиданно он ощутил в себе отвращение и с трудом дождался момента, чтобы расплатиться по счету. Он вышел на улицу, где впервые огляделся. Ведь где-то они же должны быть — Бекерсон. Каков он, какая у него походка, какой головной убор носит — шапку или шляпу, на кого похож — то ли это заурядный тип в куртке из материи цвета хаки, то ли холеный джентльмен с замашками бизнесмена, с претензией? Ему любопытно было бы об этом узнать, однако ноль информации и никого на горизонте… Вокруг полно людей, но ни один из них ни в коей мере не напоминает ему хотя бы чем-то Бекерсона.
Самым неприятным было сознание того, что за ним наблюдают, что некто следит за ним и его преимущество заключается в том, что он его видел и видит. Это был искусный прием: всегда видеть других, самому оставаясь невидимым. Он снова и снова из чисто спортивного интереса делал крюк, как бы обходя неизвестного на повороте, внезапно притормаживал за углом дома, успевая посрамить своих потенциальных преследователей, и тем не менее успех был однозначно нулевым. Он спустился к Альстеру (река всегда была внизу, к ней всегда приходилось спускаться) и расположился на скамейке. Судя по всему, этого ему вполне хватило для вторжения таким образом в его, Левинсона, сознание, чтобы в результате без труда уйти от любой слежки. Это как тонкое острие иглы, призванное причинить раздражение или травму… и он, Левинсон, сразу уловил, что сейчас должен проявить хладнокровие и как ни в чем не бывало высказать следующее: вот видишь, мне известно, что ты здесь, но меня это нисколько не волнует… Раздумья там на скамейке, где совсем рядом плещется река, — если кому-то суждено совершить нечто определенное, в центре внимания, без сомнения, окажется вопрос о сути метода заказчика: уступчивости его жертвы предполагается достичь лишь абы как, с помощью шантажа, послушания и принуждения, или же согласие жертвы вытекает из добровольного признания чужой воли, и не должно ли согласие заключаться в собственном активном и позитивном осознании согласия, в усвоении задания и в собственном участии в его реализации? Все обстоятельства однозначно говорили в пользу последнего, в результате чего действия Бекерсона приобретали свой смысл.
Он как одинокий странник подчеркнуто медленно выбирался из внутренней части города, вниз по набережной Альстера. Несмотря на трескучий мороз, присел на скамейку с целью выяснения, не следит ли кто за ним, не пожелает ли кто-нибудь вступить в разговор — это была его робкая надежда. Затем он продолжил свой путь мимо безлюдных понтонных мостов и лодочных причалов внешнего Альстера, вышел на пристань речного флота, для которого в это время года навигация уже закончилась. За спиной у него стоял непрекращающийся гул транспортного потока, а впереди — смертельно холодная тишина речной глади. Он стоял между небом и землей, обводя взглядом противоположный берег, который упирался в горизонт. Он ни о чем не думал, уступая напору собственных ощущений… Фактически основные его мысли представляли собой лишь артикулированное восприятие, то есть повернутые в языковую сферу неясные, смазанные чувства. Продолжая вышагивать по набережной, он спрашивал самого себя: что это, Господи, за имя? Кремер, чего ради? И только сейчас до него дошло. Само собой разумеется, это еще не было само задание, это была всего лишь мысленная подсказка: ему предстояло еще привыкнуть, но вот к чему? Он был призван сформировать представление о таком действии в самом себе, внутренне осознать это представление и таким образом сосредоточиться на нем… Все это являлось безумным и бесчеловечным планом, который мог родиться только в чьем-то больном воображении. Только вот он ни в малейшей степени не усомнился бы, и тем не менее одно это имя — Кремер, его Кремер, интуитивный преуспевающий человек… Нет, пока еще ни слова не было сказано о конкретном времени, ни о какой точной дате. Только упоминание Кремера, чтобы ему просигналить: нам точно известно, где ты, мы в любой момент можем тебя встретить, мы видим тебя, ты в нашей власти, ты под нашим наблюдением. Только вот кто мог быть заинтересован в том, чтобы ликвидировать такого безобидного человека, как Кремер, да еще таким вот откровенно вычурным образом? И чем еще могло все это закончиться? Может, обернуться тривиальной шуткой? Пожалуй, это едва ли было возможно, ведь звонивший в любом случае четко назвал имя: Левинсон, какой там еще Кремер? Кто это? В конце концов напоминание имени еще ни о чем не говорило, в этом не было никакой юридической зацепки! И если в своей гражданской жизни (о Господи, да что за чудо эта гражданская жизнь!) он, Левинсон, чему-нибудь научился и что-нибудь понял, то, наверное, все же это: в конечном итоге все, что не имеет под собой юридической основы, что лишено договорности и подписи, что не является отражением фаустовского духа, то не в счет, недействительно, ничто и вообще только декорация и фасад. Может, такой взгляд на вещи ошибка?