Выбрать главу

— Что это за удивительная работа, Саша?

— Натурщица изо-художественно-архитектурного института, — торжественно возвестил Саша. — Позирует студентам, рисующим с натуры греческих богинь. Чтобы изображать богиню, одной пролетарско-колхозной биографии мало — нужно иметь божественное тело. С биографией у нее неладно, но пятьсот лет антипролетарского бытия в конце концов создали у последней представительницы рода именно такую фигуру. Я любовался ею (естественно — на рисунках) еще три года назад, теперь можете восхититься и вы.

И он развернул перед нами несколько листов бумаги. На всех была Мария Семеновна — нагая, в классических скульптурных позах. Не знаю, какие были тела у реальных богинь, но она явно могла посоревноваться с любой из них!

— Голая она гораздо лучше, чем одетая, — сказал я, восхищенный.

— Нагая, а не голая, — строго поправил Саша. — Запомни на будущее: женщина в натуральном образе бывает четырех видов — раздетая, обнаженная, голая и нагая. Раздетой, обнаженной и даже голой может быть всякая. Нагой — только совершенная.

Примерно через десять лет я смог добавить к этой классификации женской натуральности еще один пункт. Комендант зоны обнаружил на наре лихого урки голую женщину и написал в отчете: «Мною поймана и изъята из мужского барака № 14 одна баба-зека в полностью разобранном состоянии».

Мой восторг не нашел понимания у собарачников. Термин «разобранная» был им гораздо ближе и понятней, чем «обнаженная», тем более интеллигентское «нагая». Это был их натуральный язык.

— Завтра Мария Семеновна будет здесь, — сказал Саша. — Сможете сами убедиться, какая она удивительная.

— Только не говори маме, что она работает натурщицей, — взмолилась Фира. — Ты знаешь, у нее предрассудки. Она не переживет, что невеста ее брата показывается голой молодым студентам.

Мария Семеновна сумела понравиться Любови Израилевне. А я был ею очарован. Истинная интеллигентка, какой всегда не хватало в моем окружении, — умная без выпячивания, культурная без предрассудков, она, русская в долгой цепи предков, достигла того высшего космополитизма, каким завершается развитие любого национального интеллекта. И она прекрасно знала мировую художественную литературу.

Как-то так получилось, что нас связала поэзия. Даже Фире я редко читал свои стихи, а вот Марии Семеновне — постоянно.

Она приходила к нам по вечерам. Саша не всегда бывал дома — он часто встречался со старыми друзьями. Я занимал Марию Семеновну разговорами — она охотно слушала, я охотно говорил.

Помню я как-то прочел ей:

Я шел, я вздрагивал, я умирал. Сомненья, тревоги, забытые песни, Забытые мысли, внезапно воскреснув, Кружили меня. Но я умерял Свой шаг. Но я заглушал свои чувства. Я спрашивал: кто я? Чего я мечусь так? Зачем мне волненье? Зачем мне тоска? И путаясь в счастье, я думал: в крови я. И мысли кружились, больные, кривые, Как наспех набросанная строка.

— Школа Пастернака, — безошибочно определила она. — Сразу вспоминается его Марбург: «Я вздрагивал. Я загорался и гас». Прочтите что-нибудь специфически свое, оригинальное.

Я не делил свои стихи на подражательные и оригинальные. Я знал только одну градацию: хорошо, посредственно, плохо.

Но читать не отказался.

Смолистый запах вековой сосны, Запутанные звездные дороги. Над лесом месяц поднялся двурогий, И все окрест холмы озарены. А у реки, на соснах, что убого Торчат на берегу, забравшись высоко, На ветви их спит Бог. И далеко Несется гулкое дыханье Бога.

— Это уже лучше, Сережа, — сказала Мария Семеновна. — В вас, мне кажется, есть что-то пантеистическое. Прочтите еще что-нибудь в том же духе.

И тогда я прочел ей стихотворение, казавшееся мне лучшим.

С утра было душно. Тяжелые тучи Громадою рваной, угрюмой, кипучей Запутали небо. И в толщах их Ветер запутался и затих.
Все было спокойно. Но мысли сгорали, Но тело металось в тоске и смятенье. Звенело в ушах, проносились тени, Виденья рождались и умирали.
И образы, яркие, как вспышки молний, Как бред, беспорядочные и оголтелые, Врывались в сознание, и думы полнили, И полонили смятением тело.