Так прошло много времени, почти все свечи догорели, но было светло. Я был счастлив найти признание своих подвигов, и, будучи счастлив сам, желал того же и для сэра Ричарда. Я много шутил, и все добродушно смеялись; иные шутки, возможно, были слишком вольными, но это не вредило делу. Но вдруг — я не хочу себя оправдывать — но это был самый трудный день в моей жизни, и, не ведая того, я был чрезвычайно утомлен; шампанское ударило мне в голову; в другое время оно не подействовало бы так сильно, но я, видимо, очень устал. Так или иначе, я зашел слишком далеко в своих шутках; совершенно не помню, что я сказал, но вдруг все обиделись. Я ощутил всеобщее возмущение, поднял голову и увидел, что все поднялись из-за стола и потянулись к дверям; я не успел их открыть, двери открылись сами, от дуновения ветра. Я не видел, что делает сэр Ричард, потому что остались гореть только две свечи — наверное, другие погасли, когда дамы вдруг поднялись с мест. Я кинулся было извиняться — но тут усталость настигла меня, как настигла мою лошадь у последней изгороди: я вцепился в стол, скатерть сползла, и я рухнул. Падение, тьма на полу и усталость этого дня, соединившись, меня одолели.
Солнце лилось на пышные поля и в окно спальни, тысячеголосый птичий хор славил весну, а я лежал на старинной кровати с четырьмя столбиками в обитой ветхими панелями спальне, полностью одетый, в высоких грязных сапогах; с меня сняли только лишь шпоры. Некоторое время я ничего не понимал, но потом все вспомнил — и свое чудовищное поведение, и то, что необходимо принести нижайшие извинения сэру Ричарду. Я потянул шнурок звонка. Вошел дворецкий — безукоризненно приветливый и невероятно оборванный. Я спросил его, встал ли уже сэр Ричард, и получил ответ, что тот внизу. Еще он сказал, к моему удивлению, что уже двенадцать часов. Я попросил, не мешкая, отвести меня к сэру Ричарду. Он был в курительной комнате.