Слышно было, как старательно скрипят карандаши по шуршащей бумаге, стараясь поспеть за пастором. Никому не хотелось получить наказание, после ухода священнослужителя, за незаписанную молитву. Потому и стоял едва заметный шум – промедлившие тормошили соседей, шёпотом прося помощи, чтобы переписать текст. Иначе слово к слову это не выучить, а получать за это пару-другую десятков розг никому не хотелось.
— Т-т-там-м-маха-а-а!.. – едва слышно шипел Вакой, тыкая костлявым локтем соседа под рёбра, отчего тот дёрнулся и едва не взвизгнул, вовремя закрыв ладонью рот, а другой угрожающе замахиваясь на Заику. – П-п-помоги, я третью с-с-строку н-н-не успел записать! – умоляюще пищал он, сжавшись в ожидании оплеухи, которая, однако, не последовала.
— Да пиши ты, не прячу ж от тебя блокнот!.. – рассерженно проворчал Тамаха в ответ, потирая бок. – Чё пихать-то сразу со всей дури…
— Тише, — почти одними губами произнёс я, указывая глазами на навострившегося Гоблина, подпирающего стену сбоку от нас. Ему лучше не давать уважительной причины к избиению младенцев – тогда его уж нечему будет сдерживать.
Вакой съёжился, сползая как можно ниже в стремлении скрыться от кровожадного взгляда тюремщика. Тамаха же продолжал сидеть прямо, делая вид, что не говорил только что, а усердно записывал за пастырем. Не желая попасть под раздачу, я старательно таращился на текст молитвы. В этот раз она не была слишком сложной —долго потеть над зубрёжкой не придётся.
Робриха уже щебетала возле Манакиты, взяв священника под руку и ступая вплотную с ним в сторону выхода. Из доносящихся до нас отрывком тановилось ясным, что она прославляла его талант проповедника, отчего святой отец покраснел до самых кончиков ушей и заметно вспотел: даже издали можно было увидеть, как выступивший пот крупными каплями блестел на его высоком лбу и периодически тонкой струйкой сбегал за шиворот скромной, но опрятной рясы. Бедному пастырю явно не нравились ни потоки лести, рекой лившиеся из напомаженных фуксией губ, ни весь наряд Горгульи, никак не подтверждавший её наигранного смирения: твидовый костюм, такого же цвета, как и помада, из пиджака и юбки, явно коротковатой для тех лет, в которых находилась грымза; макияж, состоящий как всегда из тонны штукатурки, лишь подчёркивающей брыли и все до одной морщины Робрихи; сожжённые краской блондинистые пакли, торчащие из-под вульгарной шляпки с вуалью, как и всё на дамочке, цвета фуксии.
— Опять пошла бедолаге уши мёдом мазать, всё пожертвование с церкви рассчитывает сдоить, — прошипел сквозь зубы Хохрик, с силой сжимая свою ручку до хруста. – Когда он уже прочухает, что она такое?
— Когда окажется в доме не на уроке богословия и не в день благодетелей, то есть, никогда, — мрачно усмехнулся я, осторожно косясь на Кайвая, но тот миленько трещал с новой стервозной воспиталочкой, копирующей манеру одеваться и вести себя у Робрихи. Хинакайра, кажется. Змеиное имечко. Что ж, ту ещё красотку подцепил наш Гоблин, флаг в руки.
— Не трясись, вожак, у него свежее развлечение, — пробухтел Горбач, скрывая смех покашливанием и покачивая ярко-розовой ручкой с какими-то вензелями. И откуда только выкопал дрянь такую? – Сомневаюсь, правда, что прилагательное «свежее» подходит этой потасканной манекенщице из трактира. Продукты для нашей еды и то свежее неё будут. И что он в ней нашёл? Захухря какая-то, ей-ей.
— Под стать нашему прынцу неописуемому. – Мне едва хватало сил не расхохотаться в голос: вытянув губы в мою сторону и сложив их бантиком, Хохрик имитировал поцелуйчики, которыми парочка, по нашим подростковым бурным фантазиям, должна была друг друга награждать где-то в потайных местечках.
От одной лишь мысли о том, что кто-то может добровольно касаться Гоблина, а тем более – целовать! – меня окончательно пробило, и я расхохотался как сумасшедший, даже несмотря на то, что Хохрик всеми силами старался закрыть внезапно открывшуюся во мне гиену, но ему никак это не удавалось: я продолжал истерично визжать. К мыслям о парочке добавилась новая – как моё лицо, вытягиваясь и покрываясь пятнистой шерстью, обращается в морду гиены с распахнутой в диком хохоте пастью. Пасть истекала слюной, брызжущей во все стороны, гниловатые, жёлто-коричневые зубы источали смрад, сравнимый лишь с смрадом нескольких разлагающихся трупов. Чья-то рука пыталась поймать челюсти и захлопнуть, зажать раззявленную пасть – то ли этой руке не нравились мои клыки, то ли запах, то ли мерзкий визгливый хохот, становящийся настолько громким и противным, что уже начал захлёбываться в себе же.