Пересчитали. Семнадцать человек. Написали записку в Вертячий по принципу «на деревню дедушке» — то есть тому, кто примет этих пленных, с просьбой, чтобы записали их на счет взвода разведки 971-го полка 273-й стрелковой дивизии. Показали им направление — в смысле нашу тропинку — и сказали, чтоб шли.
— Хутор Вертячий, поняли?.. Вертячий — ферштеен?..
Кое-как растолковали — больше на пальцах, чем словами. И пошли они, минуту назад еще наши злейшие враги, без конвоя, неся записку на листке, вырванном из моего будущего дневника. Километра через два-три их повстречают солдаты нашего полка, прочтут записку и все поймут. Может, командир полка даст конвой, который сопроводит их до Вертячего, а может, и без конвоя добредут, пообещай им только кухню впереди. А оружие их — десятка два винтовок и автоматов — мы сложили в кучу на тропе, наши подберут…
Шуршат колеса по асфальту, нас мягко, еле-еле покачивает на удобных сиденьях, легкая музыка в салоне, свежий ветерок ласкает лицо — все это привычно и даже обыденно, а то, что я пытаюсь отыскать и показать сыну, кажется таким неправдоподобно далеким, что сам себе не веришь: было ли это с тобой, или все это ты видел в кино…
Вот еще один «кадр» промелькнул. О нем я не говорю сыну, я просто вспоминаю его. Где-то здесь же в один из тех дней, когда мы ликвидировали сталинградскую группировку и когда нам с Иваном Исаевым, шедшим в головном дозоре, сдавались немцы и оптом и в розницу, встретились двое русских. Пожилой человек (это, в тех моих понятиях, мог быть сорокалетний или еще моложе) и молодой парень, примерно наш ровесник или чуточку постарше. Остановили — кто такие? Говорят, пленные, из лагеря сбежали. Для чего-го погребовали документы. Не помню, что показал «старый», а молодой долго рылся в бумажнике. Иван не вытерпел, выхватил у него бумажник (недоброжелательство к парню появилось с самых первых секунд — уж больно морда у него широкая, в лагере на баланде такую не наешь, и шею тоже). Иван стал копаться у него в бумажнике, извлекать какие-то бумажки. Все сказала фотокарточка: этот хозяин бумажника стоит в обнимку с немцем (не помню, с солдатом или офицером) на фоне проволочных заграждений, лагеря, немецкая сигарета в зубах, оба видимо, очень довольны своей жизнью.
— Хорошо, видать, жил в лагере-то, — со зловещими нотками в голосе заметил Иван.
— Что вы, гражданин начальник. Разве там жизнь была! Это товарищ меня сфотографировал…
— И морду тебе товарищ наел тоже?
Иван закипал. Неделю назад наш взвод разведки весь погиб, покошенный из пулемета в упор. И в Иване все еще клокотало внутри, искало выхода.
— Та-ак! — наступая на мордастого, проговорил он, побледнев.
Его трясло. Он наступал на мордастого, сталкивая его с тропинки. И когда тот ступил в глубокий снег Исаев, не снимая с груди автомата, дал короткую очередь.
Я ничего не сказал, посмотрел только, как Иван бросил на труп бумажник со всем его содержимым — кому надо, разберется.
А Иван повернулся к перепуганному насмерть «старику» и уже поспокойнее, но все еще дрожащим голосом сказал:
— А ты, отец, давай шпарь на Вертячий — есть такой хутор. Там тебя встретят. Давай топай…
Тот заторопился сколько было сил, поминутно оглядываясь. Иван вдруг окликнул его. Он замер, обреченно, как вкопанный. Иван запустил руку в бездонный шинельный карман через прореху в маскхалате, долго там шарил, шурша патронами, наконец извлек банку тушенки.
— На, лови, — крикнул он «старику». — Подкрепись. А то и ног не дотащишь до Вертячьего…
Мне казалось тогда: человек так был напуган, что даже банка тушенки не обрадовала его.
Когда немного отошли, я сказал: