Выбрать главу

— Где штаб? — спросил я у дежурного. — Куда документы сдавать? — Но не утерпел, повернулся к капитану: — А штамп о регистрации ты, конечно, поставил на продаттестате, так ведь?

Он захохотал:

— А ты откуда знаешь?

— На большее у тебя фантазии не хватит…

И вот тогда я подумал, что война — это не только когда убивают. Нет, не только. Война, оказывается, это еще и такие вот проходимцы. Они тоже убивают… Душу калечат… На всю жизнь.

А о любви мы и на фронте мечтали, ждали ее. Потому-то, наверное, так обожгли меня жгуче-черные с синеватой поволокой глаза перевязочной сестры Розы. Может, напомнила мне Роза ту операционную сестру в проскуровском госпитале, которой, может, уже и нет в живых. А может, другое — просто она первой так вот близко наклонилась ко мне и заглянула в глаза не с казенной участливостью, не из сострадания к моим ранам.

Не знаю, откуда кто узнал (а скорее всего на лице моем все было написано), но стоило только Розе зайти к нам в палату, как все поглядывали на меня сочувственно и подбадривающе, тут же объявлялось у каждого какое-либо неотложное дело. Друг за другом «ранбольные» поднимались торопливо и уходили. Не мог уйти только старший лейтенант. Он закрывал лицо газетой и начинал сопеть, показывая нам изо всей силы, что ничего не слышит. Роза пристраивалась на моей кровати и начинала перебирать мои волосы, гладить меня по лицу.

Как-то она удивленно воскликнула:

— Слушай, да ты седой!

— Старый я, Роза, потому и седой.

— Старый… Сколько тебе?

— Третий десяток уже.

— Десяток, он длинный. Правда, сколько?

— Через полгода будет двадцать один.

— Ну, тогда, коне-ечно, уже старый…

Мы смеялись тихо, зажимая рот ладонью и оглядываясь на старшего лейтенанта.

Как-то, когда мы оказались в палате вдвоем, старший лейтенант сказал мне, словно между прочим и с несвойственным ему этаким напускным ухарством (умный, тактичный человек, он таким тоном никогда не разговаривал):

— Вы… это самое… вы целуйтесь при мне. Я все равно ничего не слышу под газетой. — И, уже засмеявшись, просто сказал: — Попробуй накройся газетой и посопи там — такой резонанс она дает, что ничего не слыхать извне. Так что не стесняйтесь…

Но мы не целовались. Я просто не умел. Целоваться мы стали позже, когда я уже поднялся и начал ходить. Роза устраивала меня в перевязочное кресло, разматывала наполовину бинт на моей руке, сама шустро взбиралась ко мне на колени. Голова моя кругом шла. Но стоило кому-то зашебаршить за дверью, как Роза вскакивала и начинала мотать бинт — иногда заматывать, а иногда, наоборот, разматывать. Однажды врач, пришедшая за какой-то склянкой в шкафу, не оборачиваясь, спросила не без иронии:

— Вчера этому молодому человеку ты перевязывала руку, а сегодня — снова. Случилось что-то?

— Нет, ничего не случилось. Бинт размотался.

— А-а. Ну, если только размотался, тогда другое дело. Заматывать надо лучше.

— Учту. Замотаю.

— Но смотри, чтобы самой же потом не пришлось разматывать, — с каким-то скрытым смыслом сказала врач и посмотрела на нас взглядом человека, умудренного жизнью.

Теперь я с нетерпением ждал обеда, когда Роза закончит перевязки. А до этого времени я лежал на своей койке — на своем НП — и не спускал глаз с двери перевязочной в конце коридора. Роза поминутно открывала дверь, строила мне рожицы, показывала на пальцах, сколько еще осталось ей делать перевязок. А когда заканчивала последнюю, выскакивала из перевязочной, безапелляционным жестом пальчика сбрасывала меня с моей кровати, и мы шли куда-нибудь. Не важно куда, лишь бы подальше от людей, от любопытных глаз.

Казалось, счастливей нас нет людей. И это длилось не больше двух-трех недель. Когда мы с майором стали уже довольно активными бродячими, тут все и рухнуло.

Нашего майора осенила идея: сходить всей палатой в местный театр. Конечно, в сопровождении сестер как более молодой и более мобильной части медицинского персонала. Сестры охотно согласились. А Роза сказала, что не пойдет в театр. Я не принял это всерьез — как это она не пойдет, если я пойду!

После обеда начали собираться. Девчата принесли нам новое обмундирование, стали подшивать подворотнички. Нас с Сашей Каландадзе готовила к выходу в большой свет (малым светом мы считали наш госпитальный клуб) сестра-массажистка Вера Москалева. Она гладила наши гимнастерки, брюки, пришивала погоны. И без умолку щебетала. Говорунья она была отменная. Помню, поначалу Вера показалась мне почему-то не шибко красивой — может, действительно у нее черты лица не совсем правильные, — но через несколько минут я был буквально ею очарован. У нее очень подвижное, одухотворенное лицо, умные серые глаза. Недаром Саша по часу «лечит» у нее свою ногу. Вера называла нас с Сашей ласково младшенькими лейтенантиками и говорила, что мы чем-то похожи между собой — оба черные, оба длинные и худые.