Но едва только все это так удобно устроилось, как однажды вечером Душа объявила мне и брату, что завтра утром мы должны будем прийти к ним пораньше, чтобы ехать вместе на кладбище для поминок по дедушке. Я понимал, что это необходимо, но все-таки смутился и почувствовал что-то страшное и безутешное, угрожающее каждой счастливой жизни. Казалось бы, что все уже помирились с тем, что дедушка непонятным образом куда-то исчез; самая грусть о нем уже отошла в такое чудесное отдаление, что теперь она нисколько не мешала ни смеяться, ни пользоваться с удовольствием его богатством; его большой портрет с улыбающимся лицом сделался обыкновенною красивою картиною, к которой уже все так присмотрелись, что лицо это не только не смущало ничьего веселья, но, напротив того, входило в общую гармонию красивой роскоши и своею приятною улыбкою как бы подтверждало, что все могут жить бодро и спокойно… И вдруг теперь опять поднимался этот неразрешимый вопрос, опять открывался ход в эти потемки, от которых ничего не добьешься… И это делалось людьми, которые, по-видимому, имели полную возможность отделаться от всяких ужасов. Значит, нет спасения… Нельзя иначе…
На другой день Душа, эта хохотунья и кокетка в обычное время, оделась в глубокий траур, который к ней очень шел, и вся компания в нескольких экипажах направилась на кладбище. Был свежий день самой поздней осени. За городом мы поехали через поле к отдаленному белому и длинному забору, из-за которого сквозь обнаженные деревья показалась пятиглавая церковь. Панихида совершалась в богатой часовне, где под большими зеркальными стеклами виднелись написанные нежною кистью длинные фигуры святых в голубых и розовых одеждах. Солнце едва проглядывало сквозь холодные неподвижные тучи. Воздух был крепкий и тихий. За исключением причта, бабушки и Дуни, все стояли снаружи, перед раскрытыми дверями часовни, на дорожке. Самого дедушки, конечно, не было ни видно, ни слышно. Но все думали о нем и воображали его себе неизвестно как: спящим тут же или улетевшим на небо, грустным или счастливым, в сюртуке или в драпировке, – каждый воображал что угодно, но все настраивались невольно к тому, чтобы засвидетельствовать перед дедушкой неумирающую память о нем в нашем сердце. Все это казалось мне мучительно трудным. Большинство присутствующих были дамы. И они, как мне показалось, не только не терзались, но даже переживали какое-то возвышенное, умиленное и не лишенное приятности настроение. Бабушка держала себя с величавым спокойствием. Душа имела сдержанный и солидный вид; словом, никто не терялся.
После панихиды мы пошли в двухэтажное здание, скрытое за деревьями тут же, в кладбищенском саду. Это было «Училище сирот духовного звания», которому бабушка благотворила. В белых комнатах, украшенных портретами архиереев, был подан поминальный завтрак, после которого все общество, поневоле омраченное и молчаливое, возвратилось в тех же экипажах в город. И мне казалось, что я был удрученнее всех.
Но и это впечатление быстро исчезло. Началась зима. В Сомовском доме появлялись все новые лица. Понемногу я познакомился со всею тою светскою молодежью, которую мне заранее описывала Душа. Перед праздниками бабушка выразила желание, чтобы мы с братом заказали себе фраки ввиду предстоящих у нее танцевальных вечеров «для развлечения Душеньки, так как она еще не выезжает». Одевшись во фрак, я нашел, что мне теперь больше нечего колебаться и что отныне я уже во всем сравнялся со взрослыми. Я бывал на всех балах, танцевал с знакомыми и незнакомыми дамами, уходил курить с мужчинами и, после мазурки, вел свою даму к ужину, во время которого оберегал ее перчатки, играл ее веером, говорил ей любезности и т. д. Особенно мне нравились балы в Дворянском Собрании, когда громадная, озаренная люстрами зала была еще холодна, когда мы, кавалеры, дрогли в наших свежих сорочках с открытыми жилетами, а дамы, одна за другою, проплывали мимо в пуховых пелеринках и воздушных платьях, или когда, к приезду наиболее интересных из них, мы выбегали в сени и поджидали их среди вешалок с шубами, чтобы добиться от них танца, чтобы увидеть первыми, в каком платье, в каких цветах и лентах они выйдут сегодня из своих мехов. Звуки бального оркестра восхищали меня, и мне хотелось неудержимо вторить им, носиться, кружиться и выражать плавными движениями мое наслаждение тою веселящею и грациозною мелодиею, которая так соблазнительно пела, носилась и смеялась в воздухе. Я погрузился в особый мир бального тщеславия, соперничества и радостей. Было, например, что-то коварно-милое в этом удивительном праве подойти к незнакомой привлекательной барышне, поклониться ей и в ответ на это встретить доверчивое движение ее рук, а затем обнять ее, как самое близкое существо, и слить себя на несколько минут с ее недоступною жизнию.