"Это была жалкая полумера, - пишет отец, - представители призывались только с совещательным голосом. Они могли советовать, царь и министры могли не {156} слушать советов. Это была явная уловка погибающего строя, имевшего целью выиграть время и собраться с силами, чтобы подавить движение. Все слои русского общества отнеслись совершенно отрицательно к этому манифесту, и движение продолжало расти" (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего". 1922, №2, стр. 135).
"Война только въявь показала непригодность существовавшего строя. До сих пор нас уверяли и мы (хотя и не все) верили, что при всех внутренних непорядках мы, по крайней мере, еще сильны и грозны во внешних сношениях с великими державами...
Оказалось, что и это был самообман...
Когда-нибудь будет рассказано обстоятельно и подробно, как шла борьба с этим мертвящим всю русскую жизнь приказным строем, а пока перед нами последнее действие этой борьбы - охватившие страну забастовки.
Они начались уже давно в разных отраслях нашей жизни. Бастовали одни из первых студенты, доказывая, что наука должна быть правдива, свободна от чиновничьего гнета, чтобы служить истине и народу. Бастовали учителя, бастовали рабочие на фабриках, не находя исхода своим нуждам, которые не признавались официальной Россией, бастовали мелкие служащие в разных учреждениях, бастовали земские врачи, требуя возможности лечить по указаниям науки, а не по указке чиновников... Мы можем также привести примеры забастовок крестьян, добивавшихся таким образом более справедливых условий труда, а теперь мы слышим даже о забастовках мелких чиновников, которые, стоя ближе к жизни общества и народа, чем их счастливые начальники, - тоже понимают общее неустройство и беспорядки в тех учреждениях, которые, наоборот должны наиболее поддерживать закон и порядок. {157} [...]И вот к прежним забастовкам присоединилась огромная, грозная забастовка железных дорог... Все движение в России прекратилось, поезда всюду стали, с ними остановились почты, во многих местах смолк телеграф, и каждый город, село, деревня очутились как бы отрезанными от всего мира...
[...]Смысл всей этой сети забастовок, охватившей со страшной силой все отрасли жизни, ясен. Страна отделялась от старого строя. На одной стороне оставалось чиновничество с своими силами - войском и полицией, на другой вся Россия.
И Россия говорила чиновничьему самовластию:
"Да, вы можете еще подавить наши требования, вы сумеете отвечать на все наши заявления выстрелами, арестами, тюрьмами, ссылками... Вы можете не слушать нашего голоса, гнать и арестовывать наших выборных...
Но штыками вы не вспашете наших необозримых полей, не пустите в ход сотни тысяч заводов, не вылечите миллионов больных, не выучите детей необходимым наукам, не восстановите железнодорожного движения на пространстве великой страны от одного моря до другого, от Балтики до Тихого океана...
Вы можете задержать и уничтожить что угодно, но создать ничего не можете без нас, без вольного труда всего народа".
И над всей страной водворился застой и тяжкая неподвижность. Таков внутренний смысл этого огромного явления. Забастовки бывали и в других странах, но такой всеобщей и огромной забастовки еще не видел мир. И это потому, что мир не видел также такого гнета над великим и уже значительно созревшим для свободы народом" (Короленко В. Г. Что у нас было и что должно быть.- "Полтавщина", 1905, 30 октября, 1 ноября.). {158} Манифест 17 октября был уступкой царя и актом победы революционных сил.
"...Многие губернаторы были до такой степени ошеломлены объявлением конституции, что не решились сразу опубликовать указ. Так было и в Полтаве. Опубликование манифеста запоздало дня на три..." (Короленко В. Г. Земли, земли! - "Голос минувшего", 1922, № 2, стр. 135.).
Эти дни тесно связали жизнь Короленко с жизнью Полтавы. Порой в вопросах политической практики он оставался совершенно одиноким, но и во времена реакции, и во времена революционного подъема не переставал руководствоваться чувством любви к человеку.
Эта любовь рождала его сильнейший гнев против условий, вызывающих страдание, гибель и вымирание людей, - были ли это погромные призывы черносотенной прессы, преследования иноверцев церковью, или смертная казнь, как орудие политической борьбы. Справедливость по отношению к человеку, к какой бы группе и классу он ни принадлежал, Короленко считал обязательной, и с этой точки зрения 1905 год, который он встретил в полном расцвете сил, и последние годы его жизни - 1917-1921 -проникнуты одними и теми же взглядами.
Когда вслед за манифестом 17 октября по стране прокатилась волна погромов и, нарастая, грозила затопить и Полтаву, отец все силы отдал борьбе с нею.
В адресе, присланном Короленко в последний год его жизни, одна из полтавских еврейских организаций писала: "Большинство чествующих нашего юбиляра обязано своей жизнью ему..." Это, конечно, преувеличение, но вполне искреннее. Многие горожане считали факт, что в Полтаве не было погрома, связанным с именем Короленко. {159} Отец рассказал о событиях этих дней в письме к Н. Ф. Анненскому 4 ноября 1905 года:
"Я теперь так же чуток к вопросам высшей политики и ее разветвлений, как может быть чуток к отголоскам симфоний человек, стоящий среди грохочущего по мостовой обоза. С самого "манифеста" мне приходится здесь заниматься азбукой, состоящей из нескольких букв. "Не надо погрома, убийств, грабежей".
"Свобода - дело необходимое и полезное". Вот что мне приходится долбить и долбить на собраниях и печатно. В первый же день после манифеста кучка молодежи ворвалась в открытые уже (для выпуска политических) ворота тюрьмы. Произошло побоище, начинался погром. Я потребовал у губернатора, чтобы меня впустили в тюрьму, где, как говорили, много убитых и раненых. Меня впустили, я обошел всюду, раненых нашел только одного и, выйдя, ходил по площади и рассказывал, что видел. На площади избито и ранено несколько десятков... Затем начались митинги около театра (по несколько] тысяч). Так как главный контингент слушателей были отлично, хотя и наскоро, сорганизованные соц[иал]-демократами ж[елезно]дор[ожные] рабочие,- то все ораторы чувствовали себя в своей тарелке. Тут были и крики "долой царя", и "царская псарня", и предложение многотысячной толпе разграбить оружейные магазины и т. д., и т. д. Все это слушали горожане,- и темная масса приходила в бешенство. Выступили на сцену хулиганы.
Сорганизована "манифестация", и к концу дня, в сумерках, почти на моих глазах, кинулись "бить жидов"... Город спасен жел[езно]дорожной рабочей охраной, которая вела себя замечательно. На другой день с утра я и несколько гласных провели неск[олько] часов на базаре. Одно время (часа два) я был почти один, если не считать несколько малоизвестных людей: гласные ушли на экст[ренное] заседание, {160} рабочие на свое собрание с приезжими делегатами. Этих 2-3 часов я никогда не забуду. Вначале мне, с одним еще гласным, удалось прекратить попытку избить юношу-еврея,- под конец я чувствовал, что скоро изобьют меня. Вечером многотысячная опять толпа собралась у театра, причем на балконе, откуда недавно говорилось о республике, теперь рядом со мной и двумя товарищами стояли черносотенцы, а снизу по нашему адресу несся рев и возражения. К счастию (на этот раз) один из черносотенных ораторов диким возгласом вызвал панику, началась давка, крики...Мне и товарищам удалось это успокоить, и наше влияние возросло.
Но главный мотив успокоения - было заявление, что манифест не отменяет монархию, а только на место монархии чиновничьей вводит монархию народоправную. Кончилось благополучно. Между хулиганством и темной массой образовалась трещина, которую мы теперь стараемся всячески углубить и расширить. Несколько дней я и кружок деятельных людей из гласных и частных лиц метались между базарами и губернатором (последний, после некоторого инстинктивного сопротивления,- пошел все-таки навстречу нашим требованиям) . Теперь город успокаивается" (ОРБЛ, Кор./II, папка № 1, ед. хр. 13.).
Помню настроение паники, охватившее город в ожидании надвигавшихся событий. Когда по вечерам, полная впечатлений, полученных на улицах и в знакомых еврейских семьях, я возвращалась домой, меня всегда удивляла царившая у нас атмосфера покоя. Еврейские погромы в этот период соединялись с погромами интеллигенции, и, конечно, общая опасность грозила отцу в первую очередь. После дня, проведенного на площадях, среди черносотенцев, когда требовалось отчаянное напряжение чтобы справляться с поднимавшимся {161} погромным настроением, он приходил домой, и мы видели его за книгой или пасьянсом спокойного и даже веселого. Но раз вечером на мой тревожный вопрос он ответил: