Выбрать главу

"На другой или на третий день после моего маленького приключения, продолжает отец, - я шел по главной улице Тулузы, когда навстречу мне попалась живописная группа: самой серединой улицы шли два полицейских сержанта, а между ними молодой человек, скованный с одним из них за руку. Так препровождают во Франции важных преступников. Встречные оглядывались. {258} - Немец?..- полувопросительно кинул кто-то в толпе, и тотчас же часть прохожих повернула, забегая вперед, стараясь заглянуть немцу в глаза. Я встретил его взгляд. Такое выражение должно быть у человека, упавшего в море... Кругом, всюду, где звучит теперь французская речь, - одна враждебная людская стихия, безжалостная, непонимающая, слепая[...]

В этот вечер я возвращался к себе в деревню с особенно тяжелым чувством. Дорога лежит меж полей и виноградников. Они сливались в сплошную тьму, и только над обрезом горизонта стояла резкая светлая полоса. И мне показалось, что это действительно море. Там, под этой полоской уже льется кровь... А здесь, где-то близко мне чудились все лица утопающих в человеческом океане людей..." (Короленко В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром - ОРБЛ, Кор./II, папка № 16, ед. хр. 931, л. 18.).

Тогда же, во Франции, занося эти впечатления, отец записал, что каждое утро, выходя около 8 часов на длинную, прямую улицу Ларденн, он неизменно встречался со своим соседом, направлявшимся в Тулузу на работу. Это член большой семьи, ютящейся в маленьком домике, на той же улице. Он стар, беден и слаб. Тем не менее, встречаясь со мной, он всегда делится какой-нибудь bonne nouvelle, которую накануне привез из города. - Ну, что вы скажете? Hein! (Каково! (франц.).). Хорошие новости, не правда ли? Превосходные новости.

- Но, monsieur, я еще не читал ничего особенного.

Он искоса, лукаво и радостно смотрит на меня и говорит:

- Как? Возможно ли? Вам не пишут из России, что японцы уже прибыли в Архангельск? Да, да! {259} Немцы и не подозревали, а они уже доехали до Архангельска! Это уже в Европе,- не правда ли? Да? Ну, вот видите. Теперь рукой подать до Дюнкерка[...] А ведь японцы это воины! О-о! Даже русские не могли с ними справиться. Или:

- Вам пишут из России? Казаки идут на Берлин. Не пишут? Mon dieu! Но это верно. Это совершенно верно. Теперь они, пожалуй, уже в столице кайзера (он произносит "кэзер"). О, казаки молодцы! Дики, но необыкновенно храбры. Это как наши африканцы, но это конница. Дьяволы на лошадях!

Он останавливается, окидывает меня радостным взглядом и заливается смехом. И каждый день газеты приносят новый материал для его оптимизма" (К о p о л е н к о В. Г. Мысли и впечатления. Перед пожаром.-ОРБЛ, Kop./II, папка № 16, ед. хр. 931, лл. 31-32.).

Но война затягивалась, принося новые страдания, и скоро в массах стало сказываться глухое недовольство. Оно обращалось против цензуры и оптимистического тона прессы. "...Все неправда... С севера и северо-запада шли грозные вести, которых нельзя было удержать в пределах цензурного благонравия". Недовольство росло. Взволнованные и смелые разговоры можно было слышать в Ларденн, на улицах Тулузы, на базарах, в вагонах трамваев. Несмотря на цензуру, мрачные мотивы проникали и с фронта.

После первой большой победы немцев известия стали серьезнее и правдивее, они говорили уже о необходимости не скрывать от народа истину и о том, что "немецкая армия не сброд голодных трусов, сдающихся сотнями за французские тартинки, а грозный и сильный, хорошо организованный и опасный противник..." {260} Кровавый ураган, проносившийся над Европой, не оставил уголка, в котором не было бы тоски и страдания. Вдали от родины, среди чужих людей, которые теперь в горе стали близки отцу, он наблюдал волну низких и темных чувств. Но в этой стихии ненависти и страдания он замечал черты человечности, в победу которой никогда не переставал верить.

После больших боев на Марне в Тулузу стали привозить партии пленных и раненых немцев.

"...Я шел по нашей улице Ларденн, когда в узкой перспективе деревенского переулка, меж двух стен виноградников,- увидал толпу. Мужчин в ней не было. Были только женщины...

- Ah, monsieur le russe,- выступила ко мне знакомая молодая ларденнка. Лицо ее побледнело...- Вы слышали: завтра привезут этих монстров, дьяволов, этих проклятых... Вы пойдете?

- Не знаю. А вы собираетесь?

- Мы все собираемся... Вот мэр печатает афиши... Призывает к спокойствию...

Женские голоса возбужденно зашумели...

- Спокойствие!.. Какое тут спокойствие!... Разбойники, убийцы, грабители...

- Да, с ними слишком церемонятся... Возят в вагонах, собираются лечить. Я - так вот что с ними сделала бы... Вот что... вот что...

И она с силой стала тереть кулак о кулак, как будто размалывая между ними воображаемого "боша". И ее глаза горели ненавистью...

На следующий день огромная толпа стояла у вокзала Matabiau.

...Что-то уже надвигалось. Сначала дальним свистком, который крикнул издалека и заглушенно. Как будто: берегись! Потом ближе... Тяжелый гул подкатывающегося поезда за стеной... Короткий свисток прямо {261} за вокзалом, резкий, отчетливый, угрожающий... Лица толпы застывают, глаза останавливаются, шеи тянутся вперед... Голубые шинели подтягиваются, как на пружинах, и между ними точно пролетает невидимая электрическая искра, охватившая их одним объединяющим током...

...Вот... Они!.. В четыреугольнике дверей показываются ненавистные "боши"... Они идут в ряд по четыре человека довольно густой колонной. Рослые, грузные, грубоватые и теперь как-то по-особенному неприятные фигуры. Традиционных касок с острыми медными верхами на них нет. Нет и фуражек. Почему-то в дороге с пленных снимают головные уборы. Круглые остриженные немецкие головы обнажены. Выражение лиц угрюмое: с таким видом, вероятно, когда-то в древности, проходили под ярмом пленные легионы...

В толпе проносится глубокий тяжелый вздох, минута была полна электрического напряжения... Заряд накопился уже весь и готов был разрядиться... Точно оттуда, из-за невысокого здания вокзала Matabiau переползала тяжелая грозовая туча, готовая соединить все в неудержимой, все заливающей вспышке.

Солдаты вытянулись, как статуи... Толпа напирала, как вздымающийся прибой.

Пройдя по каменной площадке, первый ряд пленных подошел к невысокой лестнице спуска... Вот первые ряды уже на мостовой, меж двух живых стен, откуда из-за цепи солдат впились в них тысячи враждебных, горящих ненавистью взглядов.

И вдруг что-то дрогнуло... Вот оно... начинается... "Ca commence",-с захваченным дыханием прошептал кто-то около меня. Солдаты резко задвигались и, все еще ничем не нарушая своей железной цепи с горизонтально протянутыми ружьями, откинулись плечами назад в какой-то готовности. {262} Было что-то автоматическое и сильное в этом однородном нервном движении...

- Что это там? Что такое? Что? Что? Что? .

- Это женщина... Une femme, une femme...

- И двое детей...

...Женщина внезапным стремительным порывом прорвала цепь. Истая южанка, рослая и крепкая матрона тулузского типа, с римским носом и густыми бровями над парой горящих глаз, она бежала среди растерявшихся караульных, готовая еще работать оттопыренным локтем, волоча за собой двух детей, из которых одна, девочка, свешивалась в неудобной позе у ней на руке, а другой, мальчик, тащился за другой ее рукой - Казалось, женщина забыла, что это ее родные дети, что им неудобно, что они испуганы до смерти, что их могут, если подымется свалка, изувечить... Она видела только впереди себя этих "бошей", собственно даже только одного. Это был огромный ландверман, широкоплечий, немолодой, сильный и несколько неуклюжий, как все они. Взгляд его был мрачен или печален, но спокоен. Он смотрел на приближающуюся красивую фурию, за которой уже неловко и растерянно бежали вприпрыжку два голубых солдатика...

Женщина подлетела к колонне и, глядя горящими глазами на ландвермана, с силой кинула мальчика к нему. Мальчик ударился в ноги немца и жалко запищал. Казалось, она так же швырнет и девочку, но в последнее мгновение в ней проснулся материнский инстинкт, и она только тыкала девочку немцу протянутыми руками: