- Tiens,-кричала она исступленным голосом.- Убил отца, возьми и детей... Бери же, проклятый, бери, бери!..
Казалось, она не видит никого больше на свете, кроме этого рослого немецкого солдата. {263} ...Немца сразу как будто шатнуло назад. Он остановился, и остановилась сразу вся колонна. Площадь замерла в ожидании...
- Tiens, il veut parler ...хочет говорить... хочет говорить...пронеслось в толпе.
- Mais, que diable,- как же он будет говорить, черт возьми?.. На своем проклятом языке? Oh... oh... Тише, тише, слушайте...
Немец, действительно, хотел что-то сказать.
Он, конечно, не знал языка этой женщины, и она не знала его языка. Но он ее понял и нашел язык для ответа. Он поднял свою обнаженную голову к небу, потом повернулся назад... Казалось, он глядел туда, откуда привез его поезд... В то прошлое, что осталось там назади, там, где еще недавно, быть может, он ходил за своим плугом. Потом он посмотрел кругом, как будто хотел говорить не одной женщине, но всем женщинам, всем вообще людям на этой площади, и поднял кверху руку... На ней были растопырены пять пальцев.
- Cinq...- невольно сосчитал кто-то в толпе.
- Да, пять...
- Нет, шесть,- поправил другой...- Смотрите, смотрите!
Теперь у немца были приподняты на обеих руках шесть пальцев. Он подержал их так несколько секунд, чтобы все, вся многолюдная площадь могла сосчитать их, и потом широким выразительным жестом как бы отбросил их назад туда, куда только что оглядывался...
Все поняли: там, на далекой родине, отдаленной от него теперь полосой вражды и пламени, у него их осталось шестеро...
Стало так тихо, как будто не было на площади никого и ничего больше, кроме этих двух человек - мужчины и женщины, отца и матери, и их детей: тех, что здесь, {264} и тех, что там, далеко... и было еще огромное несчастие, налетевшее на людей, без их желания и ведома...
Немец махнул еще раз рукой и, опустив голову, двинулся вперед, и с ним двинулась вся колонна. Теперь они шли как будто легче. В солдатах исчезла электрическая напряженность ожидания, в толпе исчезла напряженность вражды.
Отчетливо слышался ровный тяжелый топот подбитых гвоздями немецких сапог...
В тот же день я приехал в одном из трамов в нашу Ларденн... Моя вчерашняя знакомая была тут же. Увидев меня, она опять выступила на несколько шагов.
- Bonjour, monsieur...Помните, мы вчера говорили?..
- Да, помню, конечно. Вы были на Matabiau?
- Была... И вот эти мои приятельницы тоже были... Нас было много...
- Ну, и что же? - спросил я, внимательно вглядываясь в выразительное лицо.
Черты ее судорожно передернулись...
- Oh, monsieur,- сказала она с выражением почти детской беспомощности...- Он... он говорит, что у него там осталось шестеро детей... И... и его жена не знает теперь, есть ли у них отец.
Это был уже распространенный перевод выразительного жеста пленного... Лицо ее морщилось в гримасу, и теперь мне стало ясно видно, что эта француженка такая же мужичка, как наши деревенские бабы. Вдруг она широко взмахнула руками, точно раненная в сердце приливом бурного сожаления к себе, и к ним... Ко всем этим отцам, убитым или в плену, к матерям, оставшимся с сиротами на руках... И из ее груди хлынули рыдания.
- Ah, quel malheur, monsieur, quel malheur... Какое несчастье, какое страшное несчастье!.. И подумать только, что во всем виноват этот ужасный человек, {265} этот Вильгельм! Ведь они так же пошли по его приказу за свою родину, как мы за свою... Разве они знали!
- О, да! Это все он, все Гильом...- подхватили с воодушевлением другие... Приговор был произнесен: эти французские мужички из Ларденн оправдали немецкого мужика из Баварии или Гессена...
...Моя мысль тревожно бежала за моря, на далекую родину. И там тоже горе... И туда, в тихие деревни и города приходят страшные вести, и много простодушных детей моей родины, о которых с такой нежностью думается всегда на чужой стороне, несут теперь тяжкий плен среди суровых врагов... Ах, если бы и над ними, над этими врагами, думалось мне, пронеслось веяние этой трагической правды...
Впоследствии, уже вернувшись в Россию, я слышал, как наши мужики говорили между собой о пленных:
- Да что поделаешь... Такие же люди, как и мы... тоже мать родила... Только присяга другая...
И не было вражды в их голосах... В этих простых словах мне слышалось то самое, что в тот день пронеслось так ощутительно на площади перед вокзалом Matabiau, в старом французском городе Тулузе" (К о p о л е н к о В. Г. Пленные.- В кн.: Короленко В. Г. Полное собрание сочинений. Посмертное издание. Т. XXII. Госиздат Украины, 1927, стр. 191-200.).
В Ларденнах отец написал статью "Отвоеванная позиция" (К о p о- л е н к о В. Г. Отвоеванная позиция.- "Русские ведомости", 1915, № 47.), посвященную оправданию французским судом врачей германского Красного Креста, взятых в плен и обвинявшихся в тяжких преступлениях. В этом оправдании он видел, с одной стороны, торжество справедливости во французском суде, не побоявшемся оправдать врагов, с другой - торжество принципа международной человечности, представленного деятельностью Красного {266} Креста на войне. Здесь, в слабых еще проявлениях справедливости и милосердия, Короленко видел силу, которая, как он верил, поднимет стройное здание солидарности и братства над страданием и ненавистью. Так молодые побеги растения неуклонно и настойчиво пробиваются через тяжелый слой придавившего их асфальта.
В течение всех месяцев, проведенных за границей, отец вел дневник. Он пристально следил за газетами, делал вырезки, собирая материалы для работы, в которой хотел выразить то, к чему пришел, размышляя над мировой трагедией. Для отца была невознаградимой утратой гибель этих материалов при возвращении его на родину. Статья "Война, отечество и человечество", написанная в 1917 году, лишь схематично передает ряд мыслей, которые в долгие месяцы заграничной жизни владели отцом. Никогда не принадлежа ни к какой из социалистических партий, Короленко глубоко верил, что в идеях социализма соединяются все лучшие стремления человечества на пути к миру и братству людей. Он верил, что социализм - путь, на котором светит величайшая идея нашего времени, идея. единого человечества. И ему думалось, что это она рождается среди величайших мук и страданий.
В дневнике 10 февраля 1916 года записано:
"Прекрасно нападать и прекрасно защищаться. Рыцарство состояло в признании законности и красоты в действиях обеих сторон. Это значило вообще прекрасна война... В нашей нынешней войне нет ни капли рыцарства... Причин много, но одна из важных - глубоко психологическая. Это отрицание самого права войны. Умерло "право и закон войны"... И оттого она теперь общепризнанное преступление..." (ОРБЛ, ф. 135, разд. 1, папка № 46, ед. хр. 6.).
В грохоте выстрелов на полях битв и в туманах {267} человеческой совести борются два нравственных начала: одно, которое еще не воплотилось в жизнь,- это идея , единого человечества, другое, которое еще не умерло, идея отечества. И это они "ставят немцев и французов друг против друга на полях битв с одинаковым правом на национальную защиту и, быть может, с одинаково смутным сознанием общей вины перед идеей общечеловеческого братства".
Прослеживая долгий и трудный путь человечества, Короленко приходил к выводу:
"Закон общественной жизни - все возрастающее объединение, а самое широкое объединение, каких до сих пор достигло человечество, были отечества... и потому из всех общественных чувств чувство к родине самое широкое и самое сильное".
Статья "Война, отечество и человечество" проникнута глубокой верой в торжество новой идеи великого общечеловеческого объединения. Но веря в будущее торжество этого нового величайшего объединения, отец указывал на неумершие чувства страстной любви и нежности к высшему из прежних человеческих объединений - родине.
"С первой струей родного воздуха, с первым сиянием родного неба, с первыми звуками материнской песни вливается в душу и загорается в ней что-то готовое, извечное, сильное, что потом растет и крепнет вместе с человеком. Точно оживают в отдельной душе вековая борьба и страдания родного народа, а с ними и вековые стремления человечества к единению и братству... Счастливые соединяют любовь к родине со своей радостью, несчастные со своим горем".