Барсук ночью вылезал из колыбели, бегал по замку, грабил кухню и кусал за лодыжки сонных стражников. Наутро его мыли, обтирали махровым полотенцем и, туго запеленав, укладывали под одеяло. К обеду барсук прогрызал пеленки и отправлялся гулять по замку, искать себе местечко для сна.
Король писал вежливые ответы соседним королям: я вас на крестины приглашу, писал он, обязательно, вы не думайте. В будущем году, а сейчас — финансовый кризис, и денег на рубашки для королевича нет! Соседние короли сочувствовали несчастному правителю, слали ему рубашонки, которые стали малы их детям. Эти посылки складывали в спальне принца-барсука, он разгрызал оберточную бумагу и делал в рубашках гнездо.
Барсучонок за один год стал взрослым барсуком. Король не мог смотреть на него, не кривясь лицом, но после клял себя: не родной, а все же сын. Король не спал ночами: ну а вдруг родной, и не было лесного зверя, а в нем самом — не королевская, плохая кровь, убившая до того двух сыновей и двух дочерей и одного сына сделавшая уродцем?
Король страдал и плакал без слез. Он сделался совсем дряхлый, оглох на одно ухо, потом на второе, теперь слугам приходилось кричать, и в замке целыми днями такой ор стоял, ни одна голова не выдержит. Король болезненно морщился, когда ему кричали прямо в ухо, закрывал глаза, а потом понял, что не может открыть их. Так и смотрел, щурился еле-еле, различал образы, различал, как шевелится его сын в кровати, уже взрослый, но все равно замотанный в пеленки. Король не видел этих пеленочных пут, и не слышал, как их грызет принц-барсук, и, теряя обоняние, не чуял, как гадит по углам его лесной сын.
В день, когда король собрался умирать, нянька не выдержала, схватила барсука на руки, бросилась прочь из замка и бежала, бежала по деревне, пока не добежала до тихих окраин, где на дне оврага жили цыгане-циркачи. У них был тоскливый и бедный цирк, никто не ходил смотреть на их дрессированных блох, так что цыгане скучали. Мужчины целыми днями курили, делали детей, играли в карты.
— Возьмите! — сказала им нянька, протягивая кусачего барсука. — Он из дворца, он королевский. — И предъявила, как доказательство, пеленки с королевской монограммой. Цыгане ощупали барсука, подивились тому, какой большой и толстый этот зверь, и спросили, сколько нянька за него хочет. Нянька сказала:
— Дайте ненужного ребенка.
Цыгане обозвали ее сумасшедшей старухой. У них не было ненужных детей.
— Я верну! — взмолилась нянька. — Дайте мальчика, он возвратится богатым!
И она вбежала во дворец, волоча за руку чисто вымытого цыганенка. Ваше величество, кричала нянька, открывая дверь в царские покои, ваше величество, счастье! счастье! Ваш сын оборотился назад!
Король видел предметы во влажном тумане. И сейчас через влажный туман он разглядел тонкую фигурку, прятавшуюся за юбкой старой няньки.
— Выйди к отцу, — заплакала нянька. — Государь, благословите. Наследника.
И король, умирая счастливым, погладил мальчика дрожащей ладонью по жестким волосам.
Мальчик не вернулся к цыганам. Он созвал их во дворец, и жили все долго, весело и пьяно. Короля захоронили в кирпичную стену. Через сорок лет цыгане распродали последние безделушки, нагрузили телеги и двинулись прочь из разрушенного гуляньями замка. Кирпичная стена, переполненная королями, королевами, принцами и принцессами, стыдливо молчала. У ее основания, в зарослях кустарника, рыли норы барсуки.
ТАТЬЯНА ЗАМИРОВСКАЯ
КОШМАР
Дэвид Боуи. Оставайся тут.
Светлана Боуи. Нет, я не могу. Прости. Скоро уже автобус последний. Мне надо одеться, подвинься, ну.
Дэвид Боуи. Останься. Пожалуйста.
Светлана Боуи. Нет, мне пора идти. Я уже в семь утра за прилавком как штык должна стоять, если опоздаю — убьют.
Дэвид Боуи. Послушай, не надо морочить мне голову. Я позвоню им утром, скажу: Светлана не сможет прийти, она заболела, я ее муж — с вами, в смысле, говорю, ее муж, а она сама в больнице лежит и говорить даже не может после операции.
Светлана Боуи. Погоди, какая больница?
Дэвид Боуи. Ну а что, десятая клиническая.
Светлана Боуи (испуганно). Какая больница, ты о чем?
Дэвид Боуи. Ты лежишь в больнице.
Светлана Боуи. Какая, к чертовой матери, больница?
Дэвид Боуи. Десятая клиническая больница. Ты лежишь в больнице. Тебя вчера оперировали, тебе не надо на работу пока что. Да тебя, наверное, и уволили уже: ты же еще долго стоять не сможешь, а там надо стоять за прилавком, сама вот только что призналась, а раньше, черт, про какие-то офисы говорила, какие-то кабинеты, мягкие кресла, какая чушь, зачем надо было меня обманывать, я бы все понял, а ты как всегда терпела до последнего, и зачем.
Светлана Боуи. Стоп. Стоп. Ты о чем? Я не понимаю. Дэвид. Объясни мне, что происходит.
Саша Боуи. Стоп. Стоп. Ты о чем? Какой Дэвид? Я не Дэвид. Я твой муж.
Светлана Боуи. Мой муж — Дэвид Боуи.
Саша Голицын. О господи.
Светлана Боуи. Что, нет?
Саша Голицын. Нет. (Меланхолично и монотонно.) Твой муж — Голицын. Го-ли-цын.
Светлана Голицына. То есть я — Светлана Голицына?
Саша Голицын (уже почти в слезах). Какая, блядь, Светлана. Катя. Ка-тя. Катя, Катерина. Екатерина. Е-ка-те-ри-на. Больной человек Екатерина лежит в больнице для больных людей и болеет болезнью, а мне, здоровому человеку Александру Голицыну, надо бороться со всеми демонами, к этому причастными, потому что больше некому бороться, потому что ты уже не борешься.
Катя Голицына (в ужасе). Саша. Я даже не знаю что сказать. Ты можешь мне паспорт принести, карту какую-нибудь больничную? Ну, что-нибудь такое, где написано, там, фамилия, имя, прописка какая-то. Мне надо это осмыслить, я пока не знаю даже что сказать. Не знаю даже.
Саша Голицын. Сейчас я в регистратуру спущусь, подожди.
Выходит, закрывает за собой дверь, — одно время в коридоре слышны его удаляющиеся шаги, потом все затихает.
Светлана Боуи (облегченно вздыхает). Слава богу, наконец-то закончился этот кошмар.
ДАРЬЯ БУЛАТНИКОВА
СЕМЬ ПОРТРЕТОВ МЕРТВОЙ ЖЕНЩИНЫ
Двое сидели на открытой веранде маленького приморского кафе. Утренний бриз игриво теребил темные кудри одного из них, схваченные на лбу черным, с руническим рисунком хайрешником и свободно падающие на остро сутулящиеся плечи. Второй был почти лыс, только жидкие пряди сосульками свисали за ушами. Оба были в потрепанных шортах и изрядно выгоревших майках. На столике перед ними стояли пластиковые чашечки с кофе и бутылка пива, к которой то и дело припадал лысый. Кудрявый в такие моменты брезгливо косился на него.
— Халява, она халява и есть, — тоскливо бормотал лысый, пиная облезлый этюдник. Длинноволосый зло сверкнул глазами и отодвинул этюдник подальше. Металлические винты визгливо заскрежетали по керамической плитке пола.
— Так какого хрена мы премся в эту дыру?
— Парень обещал пять сотен баксов за портрет своей девки.
— А что за девка?
— А хрен ее знает… Чувырла небось… Хотя у такого козла, может, и неплохая телка швартанулась. Прикид нехилый: мерин, голда на шее. Ну их на фиг, башка трещит.
— Хватит хлебать эту дрянь, поехали!
Длинноволосый встал, дернул за ремень, привычно вскидывая этюдник на плечо. Лысый торопливо заглатывал остатки пива, кадык дергался под загорелой морщинистой кожей. Кудрявый, заметив около веранды двух девчонок в купальниках, помахал им рукой. Девчонки хихикнули и побежали к морю, игриво виляя попками. Лысый жалобно рыгнул и проводил их тоскливым взглядом.