Киврин еще раз осмотрела больного. Бубон по-прежнему сочился прозрачной водянистой жидкостью — хороший признак. У Розамунды он кровоточил далеко за полночь, потом раздулся и снова затвердел. «И я не могу вскрыть его еще раз, — думала Киврин. — Новая кровопотеря ее прикончит».
Киврин двинулась обратно в дом, размышляя, что лучше — сменить Эливис или попробовать наколоть дров. Навстречу ей из мажордомовой лачуги вышел Рош, с известием, что еще двое из мажордомовых сыновей заболели.
Двое младших, и явно легочной формой. Мальчики кашляли, а их мать непрерывно отхаркивала водянистую мокроту. Господь с нами…
В зале все еще висела серная дымка, и руки клирика в желтоватом свете выглядели почти черными. Огонь в очаге едва теплился — такой же чахлый, как в давешней лачуге. Сгрузив остатки колотых поленьев, Киврин отправила Эливис прилечь, пообещав посидеть с Розамундой.
— Нет, — ответила Эливис, оглядываясь на дверь, и добавила, будто про себя: — Он уже три дня в пути…
Семьдесят километров до Бата. По крайней мере полтора дня пути верхом туда и столько же обратно, если раздобудет в городе свежего коня. Он может вернуться сегодня — при условии, что ему удалось сразу же разыскать лорда Гийома. «Если вообще вернется», — подумала Киврин.
Эливис снова оглянулась на дверь, будто кого-то услышала, но это была лишь Агнес, ворковавшая над своей повозкой. Завернув тележку в одеяльце, она кормила ее воображаемой едой. «У нее синяя хворь», — пояснила она Киврин.
Остаток дня Киврин хлопотала по хозяйству — носила воду, варила бульон из запеченного окорока, опорожняла горшки. Мажордомова корова с раздувшимся, несмотря на указания Киврин, выменем, притащилась с горестным мычанием на господский двор и ходила за Киврин по пятам, то и дело тыкая ее рогом. Пришлось доить. Отец Рош между заходами к мажордому и цинготному мальчугану нарубил чурбаков, и Киврин, отчаянно жалея, что не научилась колоть дрова, принялась неуклюже тюкать колуном по толстым поленьям.
Под вечер пришел мажордом и позвал их с Рошем к своей младшей. Итого уже восемь больных, посчитала Киврин. В деревне всего человек сорок. Смертность у чумы — от одной трети до половины населения, причем мистер Гилкрист, например, считает эти данные преувеличенными. Одна треть — это тринадцать человек, значит, могут слечь еще пятеро. Даже если ориентироваться на половину — это еще двенадцать, а у мажордома уже вся семья, как ни крути, проконтактировала с заболевшими.
Она окинула их взглядом — старшую, коренастую и темноволосую, как отец; младшего, с острыми, как у матери, чертами лица; щуплого малыша. «Вы все заболеете, — подумала она. — И тогда остается еще восемь».
В ней ничего не шевельнулось, даже когда малыш заплакал и сестренка, уложив его на колени, сунула ему в рот грязный палец. «Двенадцать, — молила Киврин. — В крайнем случае тринадцать».
При виде клирика у нее тоже ничего не шевельнулось, хотя уже понятно было, что до утра ему не дотянуть. Его язык и губы покрывала бурая слизь, он кашлял водянистой слюной с кровавыми прожилками. Киврин ухаживала за ним механически, безо всяких эмоций.
«Это все недосып, — думала она. — Он притупляет чувства». Устроившись у огня, Киврин попыталась заснуть, но от усталости даже сон не шел. «Еще восемь человек, — складывала она в уме. — Мать того мальчонки, жена и дети старосты. Остаются четверо. Пожалуйста, только не Агнес. Не Эливис. Не Рош».
Поутру священник обнаружил стряпуху в снегу на пороге ее хибарки, полузамерзшую и кашляющую кровью. «Девятая», — прибавила Киврин.
Стряпуха давно овдовела, ухаживать за ней было некому, поэтому ее перенесли в зал и уложили рядом с клириком, который, что самое жуткое и поразительное, оставался еще жив. Кровоподтеки распространились по всему телу, грудь расчертили фиолетово-синие полосы, руки и ноги почернели целиком. Щеки поросли черной щетиной, которая тоже казалась порождением болезни.
Розамунда по-прежнему лежала белая и недвижная, зависнув между жизнью и смертью, и Эливис ухаживала за ней тихо и молчаливо, будто малейшее движение, малейший звук мог столкнуть девочку в бездну. Киврин передвигалась между тюфяками на цыпочках, и Агнес от этой гнетущей тишины совсем распоясалась.
Она канючила, висла на баррикаде, по десять раз просила Киврин сводить ее то к песику, то к пони, то принести поесть, то дорассказать сказку про непослушную девочку.