Выбрать главу

Похороны были с попом в золотой ризе, с дьяконом, кадившим сладковатым ладаном, и с певчими. Торжественные слова панихиды поразили меня:

«… Упокой, господи, душу усопшего раба твоего… в месте свите, месте блаженне, идеже праведные упокояются… идеже нет болезни, ни печали, ни воздыхании…»

Да, церковь знала свое дело — знала, как взять чсловеказа душу…

«Земля ты есть, и в землю отыдсши…» Это была первая смерть в моей жизни — по крайней мерс, первый мертвый человек, которого я видел, первые похорон ы.

Но — молодость! Эти тяжкие полгода дедушкиной болезни и его смерть прошли для меня, не оставив больших следов в душе. Я даже рассказываю все эти события, не помня их действительного порядка.

Еще при жизни дедушки, проработав в Самарканде и в Харькове, в Ленинград вернулись Миша и Тата. После смерти Алексея Николаевича им была отдала родительская спальня, папа и мама переехали в большую синюю комнату — кабинет (тетя Вера переселилась к бабушке «на отлет»), а столовую перегородили фанерной перегородкой — ближе к окнам теперь была наша комната с Алешей. Здесь стояли два стола, замусоренные книгами и бумагами, две походные кровати — одна из них, Алешина, была наполовину загорожена белым шкафом, а на шкафу, образовывая крышу над его постелью, были положены две доски от обеденного стола (раздвигать теперь его бььпо невозможно — он едва помещался в столовой за фанерной стенкой), и на этих досках был расставлен всрснский флот.

Итак, вся наша семья опять была в сборе — плюс Тата. Я старался с ней быть как можно дружелюбнее, понимая, что ей нелегко в чужой семье. В то короткое время, когда Миша уже уехал в Самарканд, а Тата еще оставалась у нас, мы даже подружились с нею; она много рассказывала мне о себе и о своих отношениях с Мишей и, между прочим, о Мишиных прежних романах — я о них тогда знал мало — Миша со мною ими не делился; оказалось, что их было больше, чем я предполагал, и даже в школе было много поцелуев с разнообразными девчонками. Я старался продолжать дружить с Татой и теперь, но неожиданно эта дружба кончилась крахом.

А дело было в том, что мы — ив особенности папа и я — совершенно не отдавали себе отчета в том, что молодым нужен свой дом, а не включение в наш дом. Между тем, папа, работая над своими переводами, то и дело отрывал Мишу от работы, да еще, к Татиному возмущению, свистал нашим семейным свистом — высвистывая Мишу «как собаку», говорила Тата (впрочем, она Мишу сама и называла «Пес», но это было в другом смысле — он смотрел на нес собачьими, преданными глазами). Да и я то и дело входил к ним со своими делами. А у них тем временем шел трудный процесс, который бывает во всех молодых семьях — процесс превращения романа в быт. И Тате казалось, что Миша не так охотно уделяет ей время, что его отвлекает прежняя семья; на самом деле просто роман угасал, и начиналось «семейное счастье» — или семейное равнодушие; впрочем, Миша был всегда с нею нежен, и один, и на людях, — и страстен наедине — я знал это, моя койка была за перегородкой, — но, может быть, как раз это ей было не так уж нужно. Но что-то было не так, как хотелось; это всегда бывает. Кто-то должен был быть виноват. «Предкам» устроить сцену было нельзя, да это было бы и глупо; оставался я. Конечно, как раз я был полон доброй воли; но мне было шестнадцать лет, и я не знал, что в таких случаях нужно и что не нужно.

По приезде Миша поступил в аспирантуру Эрмитажа. Тата некоторое время работала в каком-то экскурсбюро, а потом тоже поступила в Эрмитаж. По обыкновению, Миша рассказывал множество историй и об Эрмитаже и его людях, и об искусстве и истории Востока. Сектором Востока Эрмитажа заведовал И.А.Орбсли и, по словам Миши, его первое знакомство с сектором состояло в том, что его водили по залам и кабинетам и показывали экспозиционные объекты, не только как памятники культуры, но и как памятники гнева Орбсли: