Выбрать главу

С осени 1931 года у меня опять была температура — «желёзки» — ив январе мне папа достал путевку в дом отдыха профсоюза полиграфистов в Петергоф. Здесь я впервые встретился с рабочими — со мной в комнате жило четверо: добродушный рослый глухонемой парень — печатник, второй печатник, старик, и два наборщика — один молодой, чуть постарше меня, другой лет сорока. Мне было любопытно, что это за люди. Больше всего говорил старший из наборщиков, скептик и юморист. Меня поразило, что они вес отлично разбираются в политике, и умно судят о ней, но. как будто, мало сю интересуются: по большей части рассказывались неприличные анекдоты и сказки, вроде легенды о Семирамиде и деревянном коне — в роли Семирамиды выступала Екатерина Вторая, и анекдот был рассказан, как безусловно исторический. Удивительна живучесть фольклорных анекдотов! Если я не ошибаюсь, он впервые записан Ктссисм в начале IV века до н. э. В других анекдотах героем был Пушкин.

Они взялись обучить меня карточной игре в «козла» — научили ходам, но не научили сигналам, которые, совсем по-шулерски, в этой игре партнер подаст партнеру, и очень веселились.

Существенным однако, было не это. Важно для меня было то, что эти рабочие действительно чувствовали себя здесь, в бывшем царском имении, хозяевами.

Нам показывали петергофские царские дачи. Я запомнил дачи Николая I ч Николая П. Жилье Николая I было наполнено безличной холодной тоской позднего ампира. Дача Николая II больше говорила о ее обитателях — богатых мсщанистых дворянах конца века — стояли морщинистые пуфы, козетки и пышные буфеты; на камине у государя императора стояла игрушка — «ванька-встанька» с головой Бебеля. В этом же роде были и тс комнаты царей, которые еще сохранялись тогда в Зимнем дворце. Только там еще поражал огромный золоченый иконостас, в который были превращены стены над широкой кроватью императрицы Александры Федоровны. А у Александра III была комната, кругом обстроенная шкафами светлой березы, в которых висели мундиры всех полков Российской империи. На внутренней стороне дверец были портняжные чертежи этих мундиров, и скучающий самодержец иногда открывал тот или иной шкаф и цветными карандашами менял зеленые выпушки на красные или пририсовывал к мундиру какую-нибудь пуговицу или бляху. И по всей России срочно офицеры переделывали свои мундиры. Недаром бабушка Мария Ивановна бранила Александра III за то, что он вводил артиллеристов в ненужные расходы.

Почему-то в доме отдыха не было лыж, и деваться, по зимнему времени, было некуда. Днем дулись в «козла», а по вечерам устраивались танцы. Я, конечно, не танцевал — все это были польки, краковяки, да еще вальсы, а я в лучшем случае отважился бы на простенький (но тогда запрещенный) фокстрот, — и стоял в стороне и смотрел. Здесь я обратил внимание на двух молоденьких женщин, почти девочек, тоже стоявших у стены и внимательно следивших за танцующими. Я заговорил с ними.

Одна из них оказалась женой поэта Лихарева, другая — поэта Корнилова. Эта вторая почему-то особенно поразила меня. Тоненькая, стриженая, похожая на мальчика или на совсем юную девушку, и уж совсем не на чью-то жену, эта Ляля запомнилась мне своим печальным, страдальческим, почти прозрачным, тонким лицом, как будто она уже успела много испытать тяжелого или даже трагического. Но говорила она со мной резко и словно даже презрительно — почему-то ее, наверное, раздражал интеллигентский мальчик — и в то же время в немногих словах, сказанных ею, звучало, как мне послышалось, высокомерие несколько циничного опыта и знания о жизни и искусстве. Какие-то мои робкие суждения она оборвала решительно и кратко. И мне казалось, что ее вкусы и понятия относятся к моим так, как правильное пролетарское к извращенному интеллигентскому. А может быть, все это мне только померещилось от юношеской робости. Во всяком случае, я отошел и больше не заговаривал с нею. Если я не ошибаюсь, это была Ольга Берггольц. Ей предстояли жестокие, неслыханные испытания.

VIII

Что ни происходило тогда в мире хорошего или дурного, дома у нас было хорошо, особенно когда вечером все собирались за обеденным столом. С обедом всегда дожидались папы; никто никогда не обедал отдельно. За столом папа выпивал серебряную рюмочку водки из своего любимого серебряного графинчика, и сразу с него сходила раздражительная усталость. Начинались рассказы о приключениях служебного дня, всегда юмористические, а когда папа был особенно в ударе — то и немножко тартареновские. Папа, как и все мы, Дьяконовы, любил похвастать и, в рассказах о своей службе, присочинить что-нибудь неожиданное. Все мы это знали, очень любили застольные рассказы, а если с нами между этим круглым, еще норвежским столом и новой фанерной перегородкой протискивался какой-нибудь гость, то он, услышав что-либо уж очень невероятное, украдкой глядел на маму — на ее лице всегда было написано, когда папа начинал сочинять. А мы, сыновья, в таких случаях хором исполняли туш: