Выбрать главу

«На красном ковре были вышиты синие птицы, На белом лице ослепительно красные губы» и так далее.

Довольно читателю? Думаю, что довольно. Григорий Александрович прослушал до конца и сказал решительно:

— Плохие стихи.

С этим я, конечно, был совершенно согласен; ничего другого и не ожидал, но предполагал, что он даст какой-то разбор, скажет, что именно плохо и как надо. Я вес же спросил его, в чем их недостатки. Он сказал, что это несамостоятельно, и указал как на мой источник почему-то на Есенина, которого я вовсе и не читал еще тогда, а когда позже и прочел, то без всякого восторга.

Чуть ли не на следующий день приехали Магазинеры. Я болел весьма неромантично животом, видел Нину издали, и нас познакомили лишь дня через два. Это была действительно удивительно красивая девушка. По сравнению с тем, что я себе мысленно нарисовал, она была крупнее, лицо было полнее, а главное — волосы были хоть и золотистые, но совсем не того, а чуть более темного оттенка. Мы обменялись с нею несколькими словами; оказалось, что мы оба поступаем в один и тот же Литературно-исторический институт, обещали там встретиться. На другой день я уехал.

Однако надо еще рассказать про коктебельские знакомства следующих лет.

В 1933 году мы приехали — на этот раз вчетвером, с папой — уже в более благоустроенный дом отдыха.

Самой Манасеиной больше в Коктебеле не было. Зато появился целый, хотя и небольшой, штат служащих.

В саду Манасеиной была построена на живую нитку небольшая самостоятельная столовая, в которой кормили уже значительно лучше, чем прежде. А аппетит и у меня, и у брата Алеши был дай боже. Мы были известны под прозвищем «двух удавов».

Однажды утром, когда мы мылись в загончике-умывальне (еще одно новое сооружение в саду), мы услышали через фанерную перегородку разговор двух новоприбывших дам:

— Мне говорили, что в Крыму змей нет, а сейчас мне сказали, что в доме на горке живут два удава.

Действительно на горке у забора, что у дороги в сторону Тепсеня, был построен для семейных одноэтажный дом с верандой во всю длину; там мы и получили комнату, рядом с Десницкими и Томашевскими с одной стороны и с Эйхенбаумами и Рождественскими, с другой. Дом этот почти сразу получил название «корабля», — так он, кажется, если цел, называется и поныне, — а папа звался «капитаном» (или «пиратом»). Веранда «корабля» была одним из центров жизни дома отдыха; еще большим центром стало крыльцо большого манасеинского дома; оно получило название «Женского клуба».

Здесь собиралось от пяти до десяти или двенадцати дам; считалось, что мужчины в Женский клуб вообще не допускаются (я там часто околачивался, но я по молодости был не в счет). Вскоре, однако, женщины единодушно решили, что Михаил Алексеевич Дьяконов должен быть почетным членом клуба; в связи с этим женщины купили голубой лифчик, вышили на нем надпись «Добро пожаловать» и «в торжественной обстановке» вручили его моему папе. Через некоторое время в Женский клуб был допущен и Борис Михайлович Эйхенбаум — но уже без церемониала. Приходили и другие мужчины потрепаться — острили, пели комические песенки стоя; только члены клуба размещались на ступеньках. Впрочем, неразлучные тогда Геннадий Фиш и Борис Соловьев влезали на вблизи стоящее дерево.

«Женский клуб» я помню как целое; индивидуально запомнилось не много лиц. Помню учительницу Марию Павловну Ивашкевич, с которой мы случайно познакомились еще в поезде. Мама не имела обыкновения заговаривать с соседями по вагону, но эта строгая на вид, прямая, круглолицая молодая женщина, с сумкой на ремне через плечо (что тогда было очень необычно) сама предложила в чем-то помочь и так ласково улыбнулась, что разговор завязался сам собой — а тут еще выяснилось, что и она едет в Коктебель, и — что обе они Марии Павловны. С тех пор (с 1933 года) М.П.Ивашкевич регулярно ездила в Коктебель (живя при этом в деревне) и бывала у нас и в Ленинграде.

После конца тридцатых годов, и она исчезла, как многие, из поля нашего зрения. Я соприкоснулся с ней еще дважды: В конце пятидесятых годов она позвонила мне и предложила подарить мне — поскольку ей уже недолго жить — несколько книжечек поэтов двадцатых годов — Белого, Шкапскую, Клюева, Шагинян. Второй раз, уже после смерти Марии Павловны, я прочитал в одном из блокадных сборников ее очерк о том, как она спасала своих школьников, вывезя их в пригород и научив их там огородничать.

Помню гладко причесанную, умную Наталию Семеновну — жену известного тогда пролетарского писателя С.Семенова, автора образцово-ортодоксального и, помнится, очень скучного романа «Наталья Тарпова» (и мать будущего поэта Глеба Семенова). Помню жену известного уже тогда критика, а потом известного погромщика, непринужденно рассказывавшую, как она, приехав домой ранним утром от любовника, сообщила мужу, что задержалась из-за разведенных мостов, забыв, что дело было зимой. Помню симпатичную и очень умную редакторшу из ленинградского Гослитиздата со странным именем и отчеством: «Фанеда Иудовна». Из ее рассказов запомнилось, как она с родителями и братьями жила в гражданскую войну в Екатеринославе, который не то двенадцать, не то пятнадцать раз переходил из рук в руки: белые, красные, немцы, Центральная рада, Петлюра, махновцы, красно-зеленые, бело-зеленые, белые, красные, опять белые, снова красные. Они узнавали, можно ли выходить на улицу за хлебом, или убьют, по тому, что пели солдаты. Трудность, однако, была в том, что красные и белые пели на одни и те же мотивы разные слова: белые, например «Смело мы в бой пойдем за Русь святую и как один прольем кровь молодую», а красные; «Смело мы в бой пойдем на власть Советов и как один умрем в борьбе за это».