В связи с этим произошел такой эпизод. Ночью у Мерецкова зазвонил телефон. Это был Сталин.
— Почему вы не продвигаетесь?
Мерецков отвечает: «
— Перед нами четыре дивизии, и наших сил недостаточно. — Нет, две, _ сказал Сталин. Мерецков стал было возражать, но Сталин сказал:
— По вашей сводке, — и повесил трубку.
Мерецков, который имел еще большее основание бояться Сталина, чем любой другой советский гражданин на свободе (в сорок первом он едва ушел от расстрела), срочно потребовал к себе начальника разведотдела. Это уже был не Поветкин, который писал слово «суббота» через одно «б», а значительно более грамотный генерал-майор Василенко. Тот, понимая, что речь пойдет о разведданных, взял с собой тех, кто составлял сводки — Задвинского и Прицкера. Все трое вошли и доложились. Мерецков встретил их матом и беспрерывно материл минут семь. Наконец, выяснилось, в чем дело:
— Почему вы меня ставите в такое положение перед Верховным, что я ему говорю — передо мной четыре дивизии, а он говорит — две! Почему вы меня неправильно информируете?
Василенко ему говорит:
— Конечно, две. Мы давали Вам сводку, и Вы ее сами подписали. Две дивизии убыли и уже обнаружены на Ленинградском фронте.
— Ничего подобного! — закричал Мерецков и продолжал материться, обещая снять Василенко с должности.
Но Василенко был генералом, и так просто его снять было нельзя. Для разбора дела приехал представитель Ставки. Он просмотрел документы и нашел копию телеграммы, подписанной Мерецковым, который о ней, видимо, забыл. Было ясно, что Василенко не виноват. Представитель Ставки сказал ему:
— Снять кого-то нужно, не снимать же Мерецкова, придется все-таки снять Вас.
Там же, на Ниве я получил открыточку от Фимы Эткинда. Этот человек всегда был полон неожиданностей. На этот раз он сообщал мне, что надумал вступить в партию и просил моего мнения. Я написал (пользуясь тем, что цензоры читали только исходящие письма), что не следует вступать в такой брак, который нельзя расторгнуть. Он послушался совета, был мне благодарен и впоследствии смеялся над своим неуместным порывом.
Делать на Ниве было ровно нечего: пленных не было, трофейных писем, книг и бумаг — тоже, листовки бросать в условиях наступления трудно. Мы, главным образом, чесали языки — о ходе войны и о женщинах; я, конечно, в первых разговорах принимал самое активное участие, а во вторых — никогда. Разговоры о женщинах с течением времени становились все менее легкомысленными и все более принимали горький и трагический характер.
Анна Дмитриевна Мсльман, которая была настоящий военный корреспондент и по смелости вряд ли уступала Константину Симонову, приехав из командировки на Кандалакшскос направление незадолго до того, как наш фронт здесь тронулся с'места, рассказывала мне следующий эпизод. Она решила посетить опорный пункт взвода, лежавший на одинокой высотке на фланге, отделенный от ближайшего нашего расположения полутора или двумя километрами простреливаемых противником болот. Вместе со своим провожатым она проползла эти полтора километра на брюхе и явилась на нужный ей опорный пункт. Надо было ее видеть, какая она была красавица, с точеным лицом, шелковыми черными волосами, чудными глазами — только слишком маленькая, особенно в военной форме (только без звездочки на пилотке и без погон). А тут еще и вообще первая женщина, появившаяся здесь от начала времен. Ее окружили со всех сторон, восхищались её смелостью, сравнивали с начальством, которое ни разу сюда не заглядывало — ни командиры, ни политработники; да что там начальники — и почтальоны не всегда добирались, кашу доставляли холодной. Один молодой солдат сел позади нее и осторожно гладил её волосы, думая, что она не заметит. Потом перешли — опять-таки в порядке сравнения — к своим женам: все стервы, изменщицы, спят кто с милиционером, кто с бригадиром (откуда бригадир? Инвалид, наверное).
Только один солдат сказал: «А я вот про мою жену ничего плохого не скажу. Она мне часто пишет, и из колхоза пишут, какая она работящая да молодец». Помолчал и прибавил: «Приеду, все равно убью».
Анна Дмитриевна сначала ошалела от такой декларации, но потом сообразила, что «убью» здесь означает всего-навсего «побью».
— Отчего же, раз она такая хорошая?
— А вдруг все-таки блядуст?
Она спросила, кто из них самый большой герой, о ком написать надо.
Тут разговор был прерван прибытием похоронной команды.