Я легонько покачивал ее тело, словно хотел убаюкать нас.
Точно так же в какие-то отдаленные, выпавшие из памяти времена мы лежали под письменным столом с моей сестренкой, когда я экспериментировал с булавками и она, ища убежища и не находя его нигде, кроме моей груди, взвизгнув от боли, а главное, ужаса, бросилась на меня, как будто, доверяя мне свое жалкое, бесформенное и для всех других отвратительное тело, хотела сказать мне, что не только понимает мои жестокие игры с нею, но даже в каком-то смысле благодарна мне, так как я был единственным, кто с помощью этих игр нашел язык, на котором с ней можно было общаться; полулежа на прохладном полу, мы с сестренкой укачивали друг друга, пока не заснули в обнимку в предвечерних сумерках.
«Придет время, и ты поймешь, что ты мучаешь меня совершенно, ну совершенно напрасно!» – прошептала она позднее, и в покачивании ее губы едва не уткнулись мне в ухо. «Можешь не верить мне, но так сильно я люблю одного тебя, так сильно я никого больше не люблю».
Ее голос как будто звучал из той давней поры, из того предвечернего полумрака, прямо из тела моей сестренки, немного пронзительно и немного напевно, щекоча мне ухо, и я чувствовал, будто обнимаю бесформенное тело моей сестры, хотя знал, что держал в руках стройное тело Майи.
А она все жужжала мне на ухо, с благодарностью, нежностью, счастливо.
«Вот, к примеру, вчера я сказала ему, что сколько бы он ни приставал ко мне, все равно моя первая любовь это ты, а не он, так прямо и сказала, и что ты добрый, что не такой злыдень, как они, я ведь знаю, что он делает это со мной только для того, чтобы потом можно было рассказать обо всем Кристиану. Я сказала ему, что он в любом случае на втором месте».
Она на мгновенье умолкла, словно не решаясь в чем-то признаться, но потом слова ее полились, обдавая мне ухо жаром.
«Ты мой малыш. Я обожаю играть с тобой! И не нужно тебе обижаться, когда я прикидываюсь, будто влюблена в него. Да, он меня в каком-то смысле интересует, но это игра, я просто тебя дразню, а сама никого, поверь мне! никого не люблю больше, чем тебя! уж во всяком случае не его, потому что он просто скотина и ни чуточки мне не нравится. Иногда мы могли бы играть в то, что ты мой сыночек. Я даже решила как-то, что хочу иметь мальчика, точно такого, как ты, другого я и представить себе не могу, такого же милого, славного, такого же белокурого ангелочка».
Она снова умолкла, волна ее излияний разбилась о камни реальных чувств.
«Но ты тоже, надо сказать, мерзавец. Вот почему я все время плачу, ты тоже хочешь все знать, шантажируешь, не позволяешь мне иметь свои маленькие секреты, хотя ведь у нас с тобой есть величайшая общая тайна, и неужто ты думаешь, что ради чего-то другого я могу предать тебя, для меня это самое главное, навсегда! а ты, между прочим, зря пытаешься скрыть от меня, что на самом деле ты любишь не Ливию, ты влюблен в Хеди, а на меня ты плевать хотел».
Все осталось по-прежнему, мы продолжали покачиваться, но что-то все-таки побуждало меня отдаться чарам этого голоса, и казалось, это не я укачиваю ее, а она убаюкивает меня своим голосом, навевает истому, и приходится делать усилия, чтобы удержать нас обоих на пороге сна.
«Теперь ты можешь спокойно мне все рассказать!» – сказал я громко, надеясь освободиться от этой сладкой истомы.
«О чем?» – так же громко спросила она.
«О том, чем вы занимались с ним вчера вечером».
«И не вечером даже, а ночью».
«Ночью?»
«Да, ночью».
«Опять будешь врать?»
«Ну, почти ночью, поздно вечером, совсем поздно».
Это звучало как начало новой отвлекающей небылицы, которая была мне не менее интересна, чем правда, но она не продолжила, а я прекратил ее укачивать.
«Ну, рассказывай!»
Однако она не ответила, и даже тело ее словно бы онемело в моих руках.
МАНСАРДА МЕЛЬХИОРА
По своей большой комнате он расхаживал легкими пружинистыми и как бы заученными шагами, и необычный, довольно экстравагантный старый дощатый пол, выкрашенный в белый, ослепительно-белый цвет, при каждом шаге слегка потрескивал под его ногами, обутыми в черные остроносые, совершенно растоптанные туфли, которые на фоне белого пола, застеленного ярко-красным толстым ковром, выглядели убогими и даже грязными; он, казалось, готовился к какой-то тайной, неведомой мне церемонии вроде ритуала посвящения; потряхивая зажатым в руке спичечным коробком и зажигая там и тут свечи, он с почти нейтральной вежливостью предложил мне сесть в удобное кресло; но несмотря на подчеркнутую его вежливость, все же была в этих, на первый взгляд ничем не обоснованных, приготовлениях некоторая целеустремленность, некий довольно прозрачный намек на то, что дальнейшее наше совместное пребывание он хотел бы сделать исключительно приятным и прежде всего комфортным, и этому, явно связанному со мною, плану были подчинены все его движения; сбросив пиджак и ослабив галстук, он расстегнул верхние пуговицы рубашки, окинул рассеянным взглядом комнату, словно прикидывая, что еще нужно сделать, с наслаждением и как бы не замечая меня почесал волосы на груди и прошел через арку в прихожую, откуда после некоторой непонятной для меня возни из скрытых динамиков мягко зазвучала какая-то классическая музыка; но я, не желая поддаваться этой приподнятой, но с грубоватой вульгарностью срежиссированной атмосфере, продолжал стоять.