помалкиваю, эта комната мне отвратительна, потому что насквозь фальшива, и пусть я не обижаюсь, но ему кажется, что я человек еще предыдущего, буржуазного, так сказать, разлива, врать толком не умею, сглаживаю углы, а ему эта комната как раз тем и нравится, своей фальшью, но он сделал ее такой вовсе не потому, что ему так хотелось, он и сам не знает, какой должна быть та комната, в которой он чувствовал бы себя как дома, да, не знает и не желает знать! и оставь он ее пустой, как планировал поначалу, это тоже было бы ложью, и совершенно неважно, какому из двух обманов отдать предпочтение, главное, чего он хотел, чтобы комната не была такой, какой ей положено быть, раз уж он сам не такой, каким положено быть человеку, так что во лжи нужно быть последовательным и не ставить красивое рядом с уродливым, рядом с дрянью лучше смотрится еще большая дрянь, и так далее, рядом с ложью пусть будет ложь, и, конечно, от его внимания не укрылась манера, в которой я лгу ему, да, с его стороны это демонстрация, это протест, агрессивность и хулиганство, и он согласен, что в этом смысле он все же немец, этого не отнимешь, но вспомним того же Ницше, если я знаю такого, как беспощадно и методически протестует он против Бога, его просто смех разбирает, и создает для себя того, кого нет, создает из отсутствия, из зияния, из отчаянной ярости по поводу этой пустоты, он жаждет его, но если он вдруг появится, он тут же его низвергнет! да, он, Мельхиор, желает продемонстрировать, что он не может здесь жить, но, как видим, живет, и без конца натыкается на какие-то чуждые, непонятные и ненужные вещи, с которыми он уже свыкся, уже полюбил их фальшь, но все равно, хотя он не думает, что где-то в другом месте может быть лучше, он отвалит отсюда, ему просто наскучило здесь, и он попытается это сделать, даже если ему это будет стоить жизни, что достаточно вероятно, но ему наплевать и на жизнь, чем он вовсе не хочет сказать, что хотел бы покончить с собой, но если так выйдет, что он умрет завтра или сегодня, то, он думает, это будет правильно, ведь представить только, за все двадцать восемь лет жизни ему выпал всего лишь один момент, который был настоящим, был моментом истины, и он точно знает, когда это произошло: он поправился после тяжелой болезни, от которой чуть не загнулся, он, кстати, уже рассказывал мне о ней, когда я спросил его о двух больших шрамах на животе и он говорил о тех двух операциях, так вот, ему было тогда семнадцать, он выбрался из постели и в первый раз попытался встать; беспомощно балансируя, цепляясь за мебель, он был так поглощен тем, чтобы устоять на ногах, что не заметил, как первый путь привел его к скрипке, она лежала в запыленном футляре на полке, но я, конечно, не представляю себе, сказал он, что значит для скрипача такой черный футляр! а спохватился он и заметил, что делает, только когда держал уже скрипку в руках, пытаясь ее сломать, точнее сказать, не сломать даже, а каким-нибудь образом привести в негодность, скажем, хватить скрипкой об угол полки и проломить деку, только сил для этого, разумеется, не хватало, он все видел словно в тумане, размытым и тусклым, зато звуки были отчетливыми и громкими, где-то поблизости вроде бы что-то пилили, механическая пила с визгом вгрызалась в дерево, он был дома один и волен был делать все что угодно, но физическое состояние не позволило ему совершить то, что ему больше всего хотелось, сил хватило только на то, чтобы опустить скрипку на темнозеленую бархатную обивку футляра, после чего, медленно подгибая ноги, он упал без сознания, в комнате словно бы вдруг стемнело, но то, что он так хотел сломать, он сломал в себе, сломал то, что значила для него скрипка, которая создана вовсе не для того, чтобы удовлетворять потребность его окружения в чуде, каким казалась слушателям его трогательно провинциальная игра, и не для того благостного обмана, которым его мать морочила голову и ему, и себе, и всем остальным, кто видел в нем вундеркинда, человека, который благодаря своей скрипке отличается от других, он особенный, утонченный, избранный, исключительный, между тем как он был примадонной мертвого инструмента! нет, скрипка существует сама по себе, она хочет играть сама, ее собственные физические возможности встречаются в ней с физическими возможностями человека, и тот, в ком действительно жив дар божий, всегда ходит по зыбкой грани, где предмет перестает быть предметом и человек уже больше не человек, где честолюбивое стремление заставить заговорить предмет перестает быть личным стремлением, потому что всецело направлено только на предмет; но все же он, видимо, был достаточно одарен, чтобы осознать, что каким бы он ни был прилежным, внимательным, чутким, он никогда не заставит скрипку говорить ее собственным голосом, а сможет извлечь из нее только голос фальшивого честолюбия, своей исключительности и избранности, а этого он больше не хотел и с тех пор, как его ни упрашивали, ни разу не взял ее в руки, не прикоснулся к ней, хотя окружающие, и даже он сам, не могли этого понять.