Сквернословил он крайне редко и, в отличие от других мальчишек, избегал даже грубых слов; кроме этого эпизода, мне запомнились только два таких случая: фраза о Майе, о том, что он собирается сделать с ней, и слова, прозвучавшие в школьном туалете.
О том, что я могу поиметь на полдник.
Во мне это сохранилось как тяжкое оскорбление, как незаживающая рана, я об этом забыл, но не мог простить.
И не потому только, что своей, казалось бы, безобидной грубостью он поддержал Кристиана и Према, а что ему оставалось делать? ведь как бы ни было больно, я не мог обижаться на постоянную, временами даже интригующую неопределенность человеческих отношений, ибо она, эта неопределенность, была тогда в порядке вещей, в ней явно проступал дух времени, когда невозможно было с уверенностью сказать, кто твой враг, а кто друг, и в конечном счете всех нужно было считать врагами; ведь достаточно было только вспомнить о страхе и ненависти, которые охватывали меня у ограды, окружавшей запретную зону, и я уже сам не знал, на чьей стороне мое место, или вспомнить о мучившем меня чувстве, что из-за моего отца все считают меня стукачом, хотя я еще никогда никого не предал, в то время как он, будучи вынужденным присоединиться к ним, предал самую глубокую тайну нашей дружбы, даже если другие понятия не имели, что он имел в виду, говоря, что на полдник я могу получить член Према, не могли взять в толк, что это за намек, но все же! мне показалось, что он перед всеми как бы сказал мне, и это было более чем предательство! будто это я, только о том и мечтавший, как бы заполучить его на полдник! взялся за его член, как будто все между нами произошло не в силу глубокой взаимности и как будто вовсе не он был в этом инициатором.
Он ногой вышиб из-под себя стул и, подойдя к буфету, достал из него палинку и два стакана.
Он предал меня так же смело и не раздумывая, как смело и ни о чем не задумываясь потянулся тогда ко мне рукой.
И, чтобы не испытывать стеснения перед остальными, он отмежевался от тогдашнего своего жеста, теперь же, наверно, пытаясь загладить этим ругательством свою измену, он как бы благодарил меня за то, что я все же решил остаться.
В общем, это был такой взрыв эмоций, что об этом лучше не говорить.
И я не мог все это рассказать Майе точно так же, как, прильнув к руке матери, не мог ничего рассказать ей о девчонках.
Мы молча напились.
Если бы только можно было постичь самые главные в жизни вещи, все равно пришлось бы еще учиться молчать о них.
Опьянев, мы долго сидели, уставясь в стол, и после его ругательства почему-то никак не могли посмотреть друг другу в глаза.
Между тем именно это ругательство все прояснило, до самой смерти.
Верность в высшем ее понимании; то есть что никто никогда ничего не забудет.
Он неуверенно крутил в руках лампу, потом решил загасить ее, но фитиль все не уворачивался и только сильней коптил, и тогда, сняв стекло, он стал задувать его, но все время чуть-чуть промахивался, смеялся и снова дул, и тут горячее закопченное стекло выскользнуло из его руки и разбилось о каменный пол.
Он не повел и глазом.
Звон разлетевшегося на мельчайшие осколки стекла доставил мне удовольствие.
Как мне позже припоминалось, от этого приятного чувства я погрузился в какую-то полудрему, казалось, я затерялся среди своих мыслей, хотя я понятия не имею, о чем я при этом думал и думал ли вообще, тупое ощущение опьянения позволяло думать без мыслей, и я не заметил, что он в какой-то момент поднялся, поставил на пол большую шайку и стал выливать в нее остатки горячей воды.
Я видел его не размыто, но далеко, и он меня не интересовал.
Он все еще лил в шайку воду.
И мне хотелось сказать ему, хватит лить, перестань.
Я опять-таки не заметил, что он льет уже другую воду.
Из ведра.
Как не заметил я и того, как он сбросил на пол трусы, и теперь стоял в шайке голый; мыло выскользнуло у него из руки и, прокатившись по каменному полу, скрылось под буфетом.
Он попросил меня подать ему мыло.
И по голосу было слышно, что он тоже в дым пьян, отчего мне хотелось смеяться, но я не мог даже встать.
Когда я наконец сумел подняться, он, брызгая и плеща водой, стал намыливать тело.
Нет, у него был совсем не такой большой, как у лошади, а довольно маленький, плотный и толстый, и всегда торчал, нависая над приподнятой мошонкой, выпячиваясь через штаны; он мылил его.
Я был уже на ногах и чувствовал, что мне больно, очень больно, что я так и не ведаю, чьим другом являюсь.
Я не знаю, как я проделал путь от стола до таза, очевидно, решимость провела меня через этот отрезок времени незаметно; я стоял перед ним и жестом просил передать мне мыло.