Выбрать главу

Это чувство общности было выше любови, и именно его я так жаждал в отношениях с Кристианом, почти нейтрального чувства братства, которого с ним я не мог достичь и которое столь же естественно, как зрение, обоняние или дыхание, бесполая благодать духовной любви, и, возможно, не будет преувеличением сказать о горячей благодарности, да, я чувствовал благодарность, смирение, ибо получил от него то, что напрасно чаял получить от другого, и при этом все же не унижение, ведь я должен был быть благодарным совсем не ему, благодарность – она существует сама по себе, оттого, что он есть, таков какой есть, и есть я, тоже такой как есть.

Он неуверенно посмотрел на меня, нетвердо мотая головой, попытался заглянуть мне в глаза, но не смог отыскать мой взгляд и все-таки понял меня, потому что сунул мне в руку мыло и присел в тазу.

Я смочил ему спину и старательно стал намыливать, не хотел, чтобы он остался грязным.

Я знал, что Прем сказал тогда эту фигню потому, что это у него был настолько большой, что Кристиан иногда просил Према показать его нам, и мы молча глазели и ржали от удовольствия, что бывают такие большие.

Я был невыразимо счастлив от того, что Кальман все же мой друг.

От его намыленной спины исходил запах свинарника, и мне приходилось тщательно прополаскивать мыло.

А сказал это Прем только для того, чтобы Кальман не взял чего доброго мою сторону, а оставался их другом.

Мыло выскользнуло из рук и упало в таз, исчезнув между его расставленными ногами.

Я должен был выйти на свежий воздух – настолько я ненавидел Према.

Нога споткнулась обо что-то мягкое.

Я ненавидел его настолько, что меня мутило.

Растянувшись на веранде, собака мирно спала.

Мои руки были все еще в мыле.

Я лежал на земле, тем временем кто-то выключил свет, потому что стало темно.

Звезды исчезли, душная ночь безмолвствовала.

Долгое время я думал только о том, что надо идти домой, домой, ни о чем другом я думать не мог.

Вдали время от времени полыхали молнии, и по небу прокатывался гром.

А потом ноги понесли меня, потянула отяжелевшая голова, и подошвы нащупывали неизвестно куда ведущий путь.

И по мере того как молнии приближали все ближе раскаты грома, воздух все больше вихрился и в кронах деревьев все громче завывал ветер.

И только когда мои губы почувствовали что-то твердое и прохладное, ощутили вкус ржавчины, я понял, что добрался до дома; внизу, между кронами, знакомо светит окно, а этот вкус на губах – вкус железной калитки.

Место было знакомое, не впервые увиденное, но от этого не менее чуждое.

Я оглянулся – где все же я нахожусь.

Порывы прохладного ветра несли с собой крупные теплые капли дождя, который то припускал, то стихал.

Я лежал под открытым, изливающим свет окном и хотел одного – чтобы меня никто никогда здесь не обнаружил.

Я видел, как по стене скользят молнии.

Идти в дом не хотелось, потому что дом этот я ненавидел, но другого дома у меня не было.

Об этом доме говорить беспристрастно мне трудно даже сегодня, когда я пытаюсь в воспоминаниях взглянуть на него с максимально возможной дистанции; о доме, где люди, жившие под одной кровлей, были так далеки друг от друга, были настолько поглощены процессом собственного физического и нравственного разложения и настолько заняты собою и только собою, что даже не замечали или делали вид, будто не замечают, что в так называемой семейной общности кого-то, скажем одного ребенка, недостает.

Почему они этого не замечали?

Я был настолько им всем безразличен, что и сам не знал, что пребываю в аду безразличия, и считал, будто этот ад безразличия и есть мир.

Из дома иногда доносился тихий скрип паркета, какой-то скрежет, тихий шорох, шум.

Я лежал под открытым окном комнаты дедушки.

Он давно уже перепутал день с ночью, по ночам он бродил по дому, а днем клевал носом или спал на диване в своей затемненной комнате и был, в силу этой своей причуды, ни для кого недоступен.

И если б я только знал, когда началось это взаимное и всеобщее разложение, отчего и когда остыло вместительное семейное гнездо, то, конечно, я мог бы многое рассказать о человеческом естестве и, разумеется, об эпохе, в которую мне пришлось жить.

Но я себя не обманываю – высокой премудростью богов я не обладаю.

Быть может, все дело было в болезни матери?

Да, возможно, она была переломным моментом в этом процессе, хотя мне, как ни странно, она представляется скорее следствием, чем причиной этого бесповоротного распада; во всяком случае, болезнь ее была покрыта той же самой, в своей бережности насквозь фальшивой, семейной ложью, что и состояние моей сестры или астматические приступы деда, по поводу которых бабушка за его спиной говорила, что помочь ему не могут ни врачи, ни диета, ни скрупулезный прием лекарств, потому что все это – просто блажь.