Естественно, нам попадались не только официальные документы, но и много такого, чего мы и не собирались искать, например многообразная и пространная любовная переписка наших родителей, и в этом смысле те материалы, которые мы обнаружили в ящике моего отца, к сожалению, оказались более серьезными, и когда, взяв их в руки, мы с беспощадной суровостью профессионалов углубились в них, то нам показалось, что мы, искавшие следы преступления ради сохранения чистоты идеалов, вторгаясь в запретную область глубочайших и мрачных любовных страстей, в самое сокровенное, тут же и сами становились преступниками, ведь преступление неделимо, и когда кто-то ищет убийцу, он и сам должен стать убийцей, всей душой должен пережить обстоятельства и мотивы убийства, и так мы, вместе с нашими отцами, оказались там, куда не только нам вход был заказан, но где и сами они, по свидетельству писем, пребывали тайно и как не способные к раскаянию преступники.
Есть великая мудрость в ветхозаветном запрете, согласно которому никто не должен видеть наготу отца своего.
Еще бы куда ни шло, если бы это запретное знание мы обрели в одиночестве, тогда каждый из нас, возможно, сумел бы достаточно быстро скрыть его даже от самого себя, ведь забвение иногда поступает как добрый товарищ, однако положение наше усугублялось нашей привязанностью, страстными, исполненными пылкой подозрительности отношениями, большими, чем дружба, но меньшими, чем любовь; в эти тайны мы проникли взаимно и, не забудем! в состоянии неудовлетворенности, между тем как предметом их были именно страсть, взаимность, удовлетворение, ну а то, о чем знают двое, уже не может быть тайной; с ее ведома и при полнейшем ее одобрении я прочел письма, написанные отчасти некоей женщиной по имени Ольга, отчасти – матерью Майи, и обе писали в состоянии высочайшего эмоционального и физического экстаза, проклиная ее отца, надеясь, заискивая, браня и, главным образом, умоляя его, чтобы он не бросал их, и все это, в соответствии с правилами любовных посланий, было декорировано обведенными кружочками следами слез, срезанными локонами, засушенными цветами и нарисованными красным карандашом сердечками, что у нас с Майей, уже ощутивших грубую силу страсти, вызвало эстетическую брезгливость; в свою очередь, Майя, с моего ведома и даже с моей помощью, ознакомилась с внешне гораздо более пуританскими письмами, которые Янош Хамар писал моей матери, а Мария Штейн – моему отцу, мать с отцом тоже писали друг другу о взаимных чувствах внутри этого неимоверно запутанного четырехугольника, и поскольку мы теперь оба об этом знали, то должны были вынести какие-то суждения, как-то осмыслить, расставить все по своим местам, оценить, что явно превосходило наши моральные силы, как бы высоко мы их ни ставили.
И откуда мы могли знать тогда, что наши с ней отношения с наивной карикатурностью и, сегодня я это знаю, по дьявольскому шаблону повторяли, как бы копировали отношения наших родителей и, в какой-то мере, публично провозглашаемые идеалы и беспощадную практику исторической эпохи, и даже роль следователей являлась не чем иным, как неловкой, по-детски переиначенной, жалкой по уровню исполнения имитацией, я бы сказал, обезьянничаньем, но в то же время и своего рода погружением, ведь отец Майи был генералом военной контрразведки, мой отец – государственным прокурором, и мы оба, когда мы подхватывали и смаковали случайно оброненные ими слова, как бы невольно, в любом случае сами того не желая, вовлекались в профессиональную деятельность, называемую уголовным преследованием, точнее сказать, именно эта превращенная в игру деятельность позволяла нам переживать их профессиональные занятия как нечто великолепное, опасное, важное, более того, достойное всяческого уважения, а если учитывать содержимое их столов, то не только их настоящее, но и прошлое, их молодость с ее приключениями, реальными жизненными угрозами, подпольем, фальшивыми документами, и если пойти еще дальше, а почему бы мне не пойти? то придется сказать, что именно они освятили тот нож, которым мы замахнулись теперь на них, и в этом смысле мы не только страдали, играя в эти наши игры, но и наслаждались; мы наслаждались своей серьезностью, любовались принятой на себя политической ролью, то есть в этой игре были не только ужас, не только страх и чувство вины, но игра даровала нам и возвышающее чувство причастности к власти, чувство, что мы можем контролировать даже таких знаменитых носителей власти, причем контролировать их от имени и в интересах того морального принципа, который был в их глазах священным, а именно идеальной, аскетической, безупречной и незапятнанной коммунистической чистоты их жизни; при этом по жесточайшей иронии судьбы все это время оба они и предположить не могли, что в своем пуританском или вполне прагматичном рвении совершенно напрасно сотнями истребляют реальных или мнимых врагов, поскольку пригрели змею на своей груди – ведь кто, как не мы, больше всего и самым коварным образом оскорбляли их идеалы? кто, кроме нас, по своей наивности, мог подвергнуть более серьезному испытанию их идеи? и с кем мы могли разделить сознание нашей жуткой вины, если питали к ним и друг к другу ту самую дьявольскую подозрительность, которую они насаждали в нас и в подвластном им мире? ни о чем подобном ни с Кристианом, ни с Кальманом я говорить не мог, точно так же как Майя не могла говорить ни о чем подобном с Ливией или с Хеди, как им это было понять? хотя в нашем маленьком детском мире царил тот же самый дух времени, им все это показалось бы слишком далеким, чужим и отталкивающим.