Гул словно бы изливался из меня вместе со слезами, я не знал, почему я реву, не хотел реветь, не хотел, чтобы он догадался, чтобы они заметили, что со слезами из меня истекает моя порочность, но пока я так мучился, предав себя его телу, в нем что-то неожиданно прервалось.
Нежность поднималась из каких-то пустот его тела, будто по мелким порам и трещинкам в скальных породах собиралась в быстрые ручейки, чтобы, достигнув поверхности, превратиться в инертную силу рук, поясницы, дрожащих бедер; ничего вроде бы не произошло, ничего вроде бы не изменилось, он по-прежнему обнимал меня с мягкой силой нежности, однако ее истоки внезапно иссякли, она кончилась, превратившись в безмолвие.
Я не знаю, как долго отец стоял в открытых дверях.
Я стоял спиною к нему и заметил его последним, когда онемевшая нежность подсказала мне, что за моей спиной что-то происходит.
Он смотрел на отца поверх моей головы.
Мать стояла перед кроватью, потянувшись за пеньюаром, висевшим на спинке кресла.
Отец стоял в пальто, с серой велюровой шляпой в руке, прямые светлые волосы упали ему на лоб, но он не спешил, как это обычно делал, отбросить их назад своими длинными нервными пальцами; он был бледен и смотрел на нас затуманенным взглядом; казалось, он смотрел даже не на нас, а разглядывал нечто непостижимое на месте наших обнявшихся тел, некое видение, мираж, и не мог взять в толк, как оказался здесь этот мираж, я понял это по его глазам, обычно пронзительно чистым и строгим, но теперь, видимо, от потрясения, подернутым дурной поволокой; губы его беспрерывно дрожали, как будто он силился что-то сказать и не мог, что-то его останавливало.
Мои слезы, липкой пленкой размазавшиеся по щекам, были тут совсем неуместны, а их молчание, глубокое и оцепенелое, заставило меня всем телом своим ощутить, насколько я лишний здесь; наверное, нечто подобное чувствует загнанный зверь, когда бегству мешают не только умело сооруженная западня, но и его парализованные инстинкты.
Он медленно и устало выпустил меня из своих объятий, как выпускают из рук какой-то предмет, мать застыла на месте.
И все это длилось неимоверно долго, возможно, за время этого молчания прошло целых пять лет.
И то, что я узнал об отце, роясь в его бумагах, показалось мне пустяками по сравнению с тем, что стало заметно на его лице теперь и чего, может быть, мне тоже не следовало знать; он весь как-то съежился, высокое стройное тело, каким оно мне всегда виделось, подломилось под весом пальто, его уверенная осанка и поступь оказались видимостью, и все эти изменения как бы сконцентрировались в кривизне спины, он ценою неимоверных усилий удерживал голову прямо, она прыгала и раскачивалась над воротником пальто, и когда он пытался сказать то, что никак ему не удавалось, то от усилий дрожали не только губы, дрожь эта передавалась его ноздрям, ресницам, бровям, сминала в морщины кожу на его лбу, а другая какая-то сила все время пыталась скривить его шею, и то, что хотели произнести его губы, застревало уже где-то в гортани, в плечах; всегда безупречно одетый, он выглядел теперь растрепанным, галстук сбился в сторону, задрав угол воротничка, пальто и пиджак были нараспашку, рубашка на животе выбилась из-под брюк; по суетливым движениям, возбужденности и растерянности, в чем он, естественно, не мог отдавать себе отчета, казалось, что он потерял достоинство и рассудок; мне до сих пор неизвестно, от кого и как он узнал об этом, если все обстоятельства говорили о том, что Янош появился у нас совершенно внезапно, во всяком случае я представляю себе это так, что в момент, когда эта весть до него дошла, он вскочил и бросился к служебной машине, одновременно раздавленный и счастливый, ибо душа его, если таковая вообще существует, молча раскололась надвое, в то время как он по привычке все еще представлял себя цельной личностью; по-видимому, в нем с одинаковой силой бушевали два непримиримых чувства, отчего лицо его дергалось и дрожало, а голова прыгала и раскачивалась.