Их голоса приглушились до шепота, до шипения, а мать тем временем все умоляла их: не сейчас, не надо, я вас прошу, не сейчас.
Вот видишь, и о случайностях я совсем забыл, прошептал Янош, но если это были даже случайности, то из них получился факт, который тебя странным образом все же беспокоит, почему? откуда эта смешная нервозность? ты говоришь, такая мне выпала роль, ну и ладненько! ты здесь, а я там, все в порядке, и я вовсе не собираюсь тебе ничего рассказывать, понимаешь?
Зато он, сказал мой отец, готов рассказать ему все, что знает, и расскажет, только просит сперва, да, просит, потому что требовать ничего не имеет права, пояснить ему, на какие такие некоторые обстоятельства только что намекал ему Янош.
Ибо это касается твоей чести, сказал тот.
Да, моей чести, ответил ему мой отец, тот, что был в зимнем пальто.
И снова воцарилось молчание, пользуясь которым, я двинулся к двери, и от этого молчания моя мать открыла глаза, потому что хотела видеть, что в этой тишине происходит, я прошел мимо нее, но она явно не заметила, что я снова обрел способность двигаться.
Ты очень умело ведешь мой допрос, сказал Янош, ведь ты знаешь обо мне все, наверное, даже больше, чем я о самом себе.
О чем он?
Но он не будет говорить ни о чем, он с ним не желает о чем бы то ни было разговаривать.
Это я услышал уже у самых дверей, но выйти так и не смог – так громко завопил тут отец; казалось, задрожала земля, и все, что на ее тонкой коре было создано человеком, в этот момент содрогнулось и затрещало, готовое рухнуть, рассыпаться в прах, были слезы и дикий вопль, тот мужской плач, который от убийства отделяют лишь последние крохи самообладания, обеими руками он стискивал себе виски, чтобы не наброситься на другого, и казалось, что голова его вот-вот расколется, он выкрикивал, рыдая: за что? за что? что этого он не выдержит! что он ничего не может понять! и не может рассказать о тех жутких ночах, когда он ждал, что следующим будет он, когда он остался совсем один, думал, что будет дальше, когда он чувствовал себя в полном одиночестве, он не знает, стыдиться ему этого или нет, и он просто не понимает, почему его лучший друг, из-за которого он едва не попал в мясорубку, не хочет с ним разговаривать.
Ты ничтожен, смешон, отвратителен, спокойным и ясным тоном сказал Янош.
Я держался за белый косяк двери.
Но почему, почему? неужели же тот не видит, что этого он не выдержит? не видит, как ему это больно?
Когда ты сюда вошел, сказал Янош, и я посмотрел на тебя, то подумал: не может быть, чтобы в тебе не осталось хотя бы немного порядочности и здравого смысла, чтобы понять, что ты совершил.
Руки его упали, и показалось, что на мгновение дыхание его прервалось, приоткрытые губы застыли в той детской боли, которая вырвалась в этом жутком мужском рыдании, и все же я чувствовал, что это не слабость, его тело сохраняло силу.
Его тело, казалось бы, говорило, что вся его жизнь – не более чем минутное любопытство и его теперь не волнует ничто, кроме того, о чем ему может поведать другое тело.
Хорошо, со значением сказал Янош, покончим с этим, и, распахнув свои голубые глаза, глубоко заглянул в голубые глаза другого, и все до последней морщинки на его лице расслабились, его лицо упорядочилось, но я хотел бы, чтобы ты правильно понял меня, сказал он, на второй день, сказал он, а ты, разумеется, должен знать, что такое этот второй день, мне показали бумагу с твоей подписью, сказал он, твои показания о том, что я, освободившись из тюрьмы в мае тридцать пятого, якобы со слезами признался тебе, что, не выдержав пыток, согласился сотрудничать с тайной полицией, – тут он умолк, глубоко вздохнув, – и ты, поскольку я так уж сильно плакал, якобы обещал мне, что не дашь делу ход, а, найдя подходящий повод, на время выведешь меня из организации, чтобы мне не о чем было стучать в полицию, и это не месть, не требование отчета, я вовсе не призываю тебя к ответу! вскричал он, однако когда по моей вине провалилась наша акция в Собе и из-за меня арестовали Марию, то тебе якобы стало ясно, что я все же на них работаю.
Но это же глупость! ведь всем известно, что после этого они еще целых два месяца работали вместе с ним в подпольной мастерской, сказал мой отец.
А он, с того самого второго дня, потому что в первый день он еще не хотел и не мог понять, чего от него добиваются, точнее сказать, на третий день, потому что для этого нужно было время, он все понял и взял на себя все, что им было нужно.