Выбрать главу

И все же время от времени к горлу подкатывал комок, в гортани собиралась слизь, и всякий раз в такие минуты я простодушно надеялся, что благотворные жгучие слезы вернут меня в светлую безотчетность детства, туда, где для утешения достаточно было нежного объятия крепких рук, но проблема была как раз в том, что этих теплых объятий ждать было неоткуда, и поэтому вместо рыданий меня сотрясала лишь мучительная холодная дрожь, которой никто не заметил бы, даже если бы наблюдал за мной, так как длилась она обычно недолго и каких-либо внешних признаков не имела.

Собственно говоря, я даже рисовался перед собой, находя удовольствие в своей новой роли, и меня радовало, что ни физическими страданиями, ни своими переживаниями я никого не обременяю.

В этот день, о котором я хочу рассказать, приближаясь к концу своего повествования, я валялся в постели, и если бы к состоянию мертвого ожидания было применимо столь прозаическое слово, то я бы сказал, что лежал в тишине – в тишине, в которой ощущалось полное отсутствие благодати, именно такая тишина стояла в доме, медленно погружавшемся в тяжелые хмурые декабрьские сумерки, которые в тогдашнем моем состоянии были для меня самым желанным временем суток, ибо свет был мне столь же противен, как ощущения собственного тела или темнота, и только сумеречный полумрак приносил некоторое облегчение; все двери были распахнуты, но свет никто еще не включал в этом ставшем чужим жилище, где радиаторы из-за нехватки угля были чуть теплыми, а из отдаленной столовой до меня доносился звучный голос тетушки Клары, которая в гробовой тишине упорно пыталась разговорить окончательно онемевшую бабушку; с тех пор как отец отобрал у нее мою сестренку и отвез ее в детский дом, куда-то под Дебрецен, бабушка молчала, и хотя на таком расстоянии я не разбирал слов, да особенно и не вслушивался, я все же улавливал их странную и безответную чувственную пульсацию, и при этом казалось, что до меня долетают отзвуки голоса матери, то есть что-то все-таки продолжалось, что-то знакомое, что-то пьяняще домашнее.

Было это двадцать восьмого декабря тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, эту дату я хорошо помню, потому что на следующий день, двадцать девятого, мы хоронили моего отца.

Когда чуть позднее раздался второй звонок, я услышал шаги, скрип отворяющейся двери, разговор и немного спустя, чтоб никто не заметил, насколько мне безразлично, кто там пришел и что еще будет происходить, я быстро поднялся с постели; в дверях моей комнаты стояла Хеди Сан.

Чтобы быть совсем точным, должен сказать, что передо мною стояло нелепое существо с бессильно повисшими длинными руками, человеческое подобие в слегка рассеянном белизной стен сумеречном полумраке, одетая женщиной девочка, испуганный ребенок, который мало напоминал былую обворожительную, по-взрослому женственную красавицу Хеди.

Она стояла в отороченном мехом материнском пальто, каком-то древнем, вытащенном из нафталина; вся одежда на ней казалась случайной, она была изможденной и, по-видимому, невыспавшейся, волосы, до этого ниспадавшие ей на плечи опьяняющей золотистой копной, в душистые пряди которой я так любил погружать свои пальцы, волнистые и на каждом шагу, при малейшем движении взмывающие и колышущиеся волосы теперь окаймляли лицо вычурной и бесцветной, словно сделанной из чужеродного материала рамкой; кожа ее задубела от холода, Хеди, казалось, дрожала от страха, как человек, против собственной воли очутившийся в отчаянном положении, то есть была такой, какими в те дни были, наверное, все.