Выбрать главу

О чем же тогда говорить, спросил я.

Ни о чем, сказала она.

А знает ли, почему он бросил, все же спросил я.

Нет, не знает, да и не хотела бы сейчас знать.

Пусть представит себе семнадцатилетнего юношу, сказал я, и то обстоятельство, что мне приходилось перекрывать своим голосом механический шум дрянного двухтактного двигателя, то есть достаточно громко, почти крича, говорить о вещах, которые могли быть реально осмыслены только в полном душевном покое, лишь помогало мне в этом новом моем лицедействе; я чувствовал, что должен предпринять еще одну попытку, теперь уж и правда последнюю, и необходимость повысить голос казалась мне в то же время местью, я как бы говорил: вот, пожалуйста, ты хотела узнать, так слушай! а с другой стороны, так было легче касаться и осквернять запретное и легче переживать стыд предательства.

Пусть представит себе семнадцатилетнего юношу, которого в симпатичном старинном городке, не слишком пострадавшем во время войны от бомбежек, превозносят как вундеркинда, странным голосом, пересиливая шум мотора, прокричал я и спросил, бывала ли она там, потому что мне вдруг показалось очень важным, знакомы ли ей эти дома, эта улица, атмосфера, аромат зимних яблок, разложенных на шкафу, поросший кустами ров вокруг старого замка и пятно над кроватью на потолке.

И когда я все это вспомнил, то почувствовал, что уже с первого слова начал неправильно, потому что историю составляет материя, и без этой материи ее не расскажешь.

Нет, к сожалению, она никогда не бывала там, но теперь ей хотелось бы говорить не об этом, или лучше мне помолчать.

Я должен был бы рассказать ей о том вечере с липким слоистым туманом в безветренном воздухе, когда мы вышли из дома на Вёртерплац и остановились, не зная еще, куда двинемся, потому что решение о маршруте вечерней прогулки мы всегда принимали в зависимости от сиюминутных эмоциональных потребностей и наших более отдаленных планов.

И может ли она представить себе состояние, прокричал я, когда подросток еще не видит различия между физической красотой и мерой своих возможностей?

Подняв голову высоко, чтобы удерживать в равновесии свои жуткие очки, она неохотно слушала, при этом делая вид, что следит только за дорогой и я зря стараюсь: мой голос значит для нее не больше, чем грохот и гул мотора.

В тот вечер или, точнее, ночь, когда Мельхиор рассказал мне эту историю, нам, очевидно, нужно было место открытое и просторное, ибо, начав прогулку с короткого маршрута, мы свернули в конце концов на более длинный и вышли на берег Вайсензее, то есть Белого озера.

На террасе пивной мы взяли два опрокинутых друг на друга металлических стула, сиротливо поскрипывавших в темноте, и, не собираясь особо здесь задерживаться, расположились, чтобы только перекурить; было холодно.

Времени было, наверное, около полуночи, с озера иногда доносилось кряканье диких уток, но в окрестностях все было безмолвно, темно, неподвижно.

Я рассказывал ему о своей сестренке, о ее смерти, об интернате, куда ее отдал еще мой отец и где я посетил ее только однажды и больше не смел туда возвращаться; а о единственном том посещении я рассказал ему, как она, вспомнив нашу давнюю игру, встала между моими коленями, что означало, что я должен стиснуть ее.

И я сжимал ее, а она часа полтора беспрерывно смеялась, просто смеялась и ничего не делала, что на ее языке означало, что ей хотелось чем-то угодить мне, что вот такая она веселая, и если я заберу ее отсюда, то взамен она отдаст мне свою бесконечную радость, хотя может быть, продолжал я, все это мне говорила боль моей собственной безучастности.

Облокотившись о стол и подперев щеку ладонью, он смотрел на меня сверху вниз, потому что я, подтянув под себя еще два стула, улегся на них и положил голову ему на колени.

А два года спустя, сказал я, за которые я так и не удосужился ее навестить, я нашел у себя на столе записку: твоя сестра умерла, похороны тогда-то.

Свет не проникал сюда, и мы видели лица друг друга, только когда затягивались сигаретой.

Он слушал меня терпеливо, но с некоторой отчужденностью.

Мельхиор чуждался всего, что было связано с моим прошлым; всякий раз, когда я о нем говорил, он слушал с деланной вежливостью, но весь напрягался при этом, словно не мог позволить впустить в себя еще и мое прошлое; словно настоящего, происходящего в данный момент, и моего присутствия ему было более чем достаточно.

Я мог бы сказать и так, что он смотрел на меня со сдержанностью зрелого, занятого своим настоящим активного человека, смотрел с некоторым изумлением и снисходительностью к моим слабостям, потому что любил меня, однако явно не одобрял моей склонности ковыряться в деталях прошлого, что у нормальных, взрослых мужчин, раз и навсегда оставивших все минувшее позади, просто не принято.