Выбрать главу

Но когда начинает говорить жертва, в этом есть что-то сентиментальное, обвинения звучат чуть ли не комично, ведь человек этот говорит, между тем как настоящие жертвы истории, как мы знаем, молчат.

Так вот почему, понял я, ему нужно ненавидеть дух места, вот почему, невзирая на риск, он готов бежать отсюда, отречься, порвать все связи со своим прошлым и ради своей мечты начать все сначала, даже умереть, позволив расстрелять себя как собаку при переходе границы.

Когда мы добрались до города, мы оба молчали, погрузившись каждый в свою тишину; два связанных, но отдельных молчания, одно рядом с другим.

Я чувствовал в желудке и кишечном тракте легкое волнение, как будто сейчас там трудилась совесть, и пытался как-то успокоить урчание в животе и позывы выпустить газы, что было тем труднее, что Тея оставалась загадочно неприступной и непредсказуемой, я даже не мог понять, как подействовал на нее мой ответ.

Ее странное замечание, что она поняла бы меня, даже если бы я хулил Господа не так обстоятельно и пространно, иными словами, поняла бы эту историю, и поняла бы ее даже лучше, если бы я избегал разного рода моральных суждений, немного задело меня.

Тем не менее таким простым способом она подтолкнула меня к осознанию, что случай Мельхиора, как и любой другой, невозможно так прямо вывести ни из истории, ни из биологии, а моральное бремя подобных историй невозможно переложить на кого-либо или на что-либо, думать так – это ограниченность, короткое замыкание разума, потому что в любой истории мы должны ощущать власть неделимого целого, которая распространяется на все, пронизывает все детали, что отнюдь не легко, когда человек постоянно мыслит деталями, и думает о деталях, и к тому же еще и неверующий.

Я должен был посмотреть на нее, как бы желая удостовериться в физическом присутствии человека, который задавал мне все эти вопросы.

Она, казалось, не слышала громкого урчания в моем животе, не ощущала моего взгляда.

Ее замечание показалось мне странным и потому, что ни до, ни после этого дня она никогда, ни в мольбах, ни в проклятиях, не брала на уста это имя.

На ее молчаливом лице можно было прочесть как безучастное равнодушие, так и сочувствие, и глубокую потрясенность историей Мельхиора.

Между тем чем ближе мы подъезжали к Вёртерплац, тем нестерпимей делалось чувство, что этот день подошел к концу и дальше начнется что-то совсем другое, невообразимо другое, и что сейчас мы должны расстаться до завтра, которое казалось бесконечно далеким.

Это чувство не было мне незнакомым, ведь быть рядом с каждым из них двоих означало присутствовать, и чем глубже становилось мое присутствие в этом межеумочном положении, тем больше мое присутствие приноравливалось к их вкусам и требованиям и тем болезненней было расставание и с одним, и с другим.

Например, когда вечером, выйдя из машины Теи, я поднимался на шестой этаж и несколько раздраженный от ожидания Мельхиор открывал мне дверь, да что открывал – распахивал! то мне казалась чужой не только его сдержанная и какая-то обезличенная улыбка, чужим было все, его красота, запах, кожа, щетина, сквозившая из улыбки прохладная голубизна глаз и даже, в чем я стыдился себе признаться, пол его личности, хотя и не сама личность.

Почему-то мне всегда было ближе то, с чем я как раз расставался, и расставаться нужно было ради того, чтобы ощутить эту близость, возможно, это и было причиной всех моих ошибок, думал я, но в то же время это все-таки нельзя называть ошибками, ведь мысли диктую себе не я, а мои впечатления, их подсказывает мне моя история, я живу, постоянно прощаясь с жизнью, потому что в конце каждого переживания маячит чья-нибудь смерть, из чего можно заключить, что прощание стало для меня более важным, чем собственно жизнь.

Примерно такие мысли роились в моей голове, когда мы остановились у дома; Тея вскинула голову, глянула на меня как бы сверху вниз и, сняв очки, улыбнулась.

Улыбка, раскрывшаяся внезапно, была отстраненной, она и до этого, видимо, где-то таилась в ее подвижном лице, но Тея из деликатности или намеренно не показывала, сдерживала ее, чтобы не смутить меня и выслушать всю историю целиком, в том виде, в каком я хотел рассказать ее.

И я, как бы желая коснуться внутри себя загадки собственной нации, задал себе вопрос: не потому ли все постоянно так отдаляются от моей жизни – и это при всех моих навыках приспосабливаться к другим, – что в конце каждого моего воспоминания маячит смерть? и может быть, дело тут не в божественной целостности судьбы, а все же в простом историческом опыте?

Она мягко положила руку мне на колено, обхватила пальцами коленную чашечку, но не сжала ее; я смотрел в темноте на ее глаза.