Что она хотела этим сказать, спросил я, ощутив по своему голосу, как неприятно было мне возвращаться от многообещающих немых прикосновений к лживо громким словам.
На самом деле заговорил я лишь для того, чтобы разумом воспрепятствовать привычным действиям инстинктов или хотя бы следить за ними, понимать, чего они в конечном счете желают, чтобы они желали чего-то не вопреки и не вместо разума, и если желанное будет и в самом деле возможно, то пусть это будет не суррогатом, не замещением других желаний или банальной сексуальной гимнастикой; и, кажется, нечто подобное чувствовала и она.
Все, что происходило между нами до этого, могло бы сойти за дружескую забаву, хотя трудно было сказать, где проходила грань, что отделяло дружескую потасовку от любовного вожделения; граница эта вроде бы охранялась разумом, даже если сама ситуация, именно из-за наслаждения, которое доставляла игра жестами и возможностями, стала явно необратимой и нам казалось, что эту неопределенную грань мы уже перешли или просто не знали, где находимся.
Об этом она расскажет мне в другой раз, сухо сказала она, а теперь просит ее отпустить.
Нет, сказал я, не отпущу, пока она мне не объяснит, терпеть не могу таких глупостей.
Но разум был уже не в силах влиять на чувства, потому что теперь и слова жаждали финала; мы уже не имели понятия, о чем говорим, что опять-таки является недвусмысленным признаком любовной распри.
Зло и нетерпеливо она отдернула голову, возможно, надеясь, что смена позиции изменит и ситуацию.
И чуть ли не с ненавистью потребовала отпустить ее, добавив, что Арно понятия не имеет, где она может быть, он ждет ее, от ожидания, наверное, уж закис, ведь уже очень поздно.
Когда она отдернула голову в сторону, яркий свет уличного фонаря упал на ее лицо, и, видимо, этот свет заставил меня отступить.
Довольно забавно, сказал я со смехом, что об Арно она вспомнила именно сейчас.
Потому что в слепящем свете уличного фонаря, и я не могу выразить это иначе, на ее лице появилось другое лицо.
В это мгновенье ее лицо действительно напоминало вытянутое и сухое скорбное лицо Арно, но все же то были не физические черты чужого лица, а скорее чувство, или тень чувства, что-то от скорби того мужчины, с которым она была этим чувством связана и имя которого было названо ею не случайно, он встал теперь между нами, то есть он не просто старый муж, о котором она должна думать, даже когда изменяет ему, и к которому относится так, как если бы он был то ли ее отцом, то ли сыном, нет, верность она хранила этой его печали, на ней, этой непреходящей и всеохватной печали, основывалась вся их совместная жизнь, не потому ли она сказала мне об этом еврействе? и она ей верна, потому что это не только его печаль, но и ее? и есть ли между ними что-то действительно неразрывное? не то ли объединяет их, что она еврейка, а Арно немец?
Я должен был подавить, стереть с ее лица или хотя бы временно отогнать эту доселе неведомую и еще никогда не виденную печаль, однако с печалью Арно я не мог ничего поделать, это была печаль человека, который не был мне близок, я не мог до него дотянуться, и я не мог притворяться, будто не вижу, что печаль у них общая, неразрывная, и этой печалью он победил, они победили.
Теперь я уж точно не мог понять, где мое место в этой, ставшей, пожалуй, слишком серьезной ситуации, но обнаженная неприветливым светом уличных фонарей, проступающая свозь все ее мыслимые лица и маски грусть все же подействовала на меня как внезапный разряд, в котором столкнулись самые противоречивые силы.
Хорошо, сказал я, я ее отпущу, но сперва поцелую.
И мне показалось, что от самого факта произнесения это стало заведомо невозможным, и поэтому мы вольны считать, что это как бы произошло.
Так стало быть, это пресловутое всеединство включает в себя и то, что в обыденном смысле не произошло, но является все же реальностью.
Она медленно и с таким изумлением повернулась ко мне, словно изумлялась и от имени того, чужого мне, человека; на меня с изумлением смотрели двое.
Когда она повернулась, свет исчез с ее лица, однако я знал, что чужое лицо никуда не делось, но ее слегка приоткрывшийся рот все же сказал или, скорее, даже простонал из-под чужого лица: нет, сейчас нет.
Я отпустил ее; прошло какое-то время.
Этот стон, прорвавшийся сквозь их общую скорбь, конечно же, означал не то, что он означал, он требовал перевода; на нашем общем с ней языке это означало прямо противоположное, означало, что она чувствовала нечто подобное, и если сейчас «нет», потому что нельзя, значит, потом будет «да».