Выбрать главу

Ознакомившись с его рукописью, я понимаю, что чем отчаяннее мы цепляемся за жизнь, тем более головокружительные скачки вынуждена совершать память. Чем больше мы руководствуемся в своих, направленных на выживание, действиях голой, не выбирающей средств волей, тем больше будем позднее стыдиться, вспоминая о них. А поскольку стыдиться нам неприятно, то мы предпочитаем не вспоминать о временах нашего нравственного убожества. И от этого выигрываем ровно столько, сколько проигрываем. В этом смысле, мне кажется, мой покойный друг прав: я тоже человек раздвоенный, ну а ежели это так, то, по сути, я мало чем отличаюсь от всех других.

Чтобы было понятно, что я имею в виду, признаюсь, что, например, события того морозного мартовского дня, сыгравшего в его жизни столь роковую роль, моя память самым банальным образом из себя вышвырнула. Да, я был их участником, и несомненно, что все было именно так, как он описывает. Стихийная радость и панический страх, вызванные смертью тирана, наше давнее безотчетное влечение друг к другу со всеми его внутренними разладами и детские опасения, что я буду разоблачен, причудливо перемешивались и во мне, так что губы мои приоткрылись от изумления. Но я никогда об этом не вспоминал. Видимо, мне казалось, что тот поцелуй подвел под чем-то черту.

Мочась в туалете, я действительно заявил: наконец-то этот разбойник с большой дороги загнется. Или другую подобную глупость. Сказать это вслух доставляло невыразимое, прямо-таки физическое наслаждение. Но потом душа у меня ушла в пятки, я боялся, что он донесет на меня. В те годы мы жили под постоянной угрозой депортации. Из всех старожилов района, непосредственно примыкавшего к пресловутой закрытой зоне, не выселили только нас. Каждое письмо в казенном конверте повергало мою мать в ужас. Возможно, наш дом был слишком маленьким или слишком убогим – до сих пор не пойму причин этой странной к нам благосклонности.

Свою мать я любил той нежной и вместе с тем властной, снисходительной к капризным зигзагам ее настроения, терпеливой и строгой любовью, какой должен любить оставшийся без отца мальчишка свою мать, страдающую от одиночества и нужды и до смерти оплакивающую мужа. Ради нее я был готов на любые уступки, на любое, самое позорное унижение. Вот почему мне так хотелось избежать этого доноса. Или хотя бы знать, на что я могу рассчитывать, если это уже случилось. Я действительно не склонен к подобострастию, но в компромиссах даже сегодня способен дойти до последней черты.

Все это следует понимать так, что в жизни моей и позднее не было никаких событий, которые побудили бы меня считать тот поцелуй поцелуем, а не решением смертельно важной тогда для меня проблемы. Я просто не имел права попадать в какие-то внутренне опасные ситуации – мне хватало и внешних опасностей. И, наверно, поэтому, привыкнув к удобству таких психологических пряток, я и впоследствии избегал всяких ситуаций или суждений, которые в силу своей неоднозначности прямо не отвечали моим интересам или моим желаниям.

И теперь, когда я узнал, как он относился ко мне и какое неизгладимое, но мною не ощущаемое впечатление я на него производил, мне, конечно же, грустно. Как будто я упустил нечто такое, чего я, впрочем, ни в коем случае не мог желать. Все это, разумеется, лестно. Да, он мог позволить себе роскошь душевной гиперчувствительности. И во мне это вызывает зависть. Но грусть моя начисто лишена каких бы то ни было упреков, раскаяния, обвинений или угрызений совести. Вполне возможно, что в детстве я был более интересным и привлекательным, а быть может, и более интригующим, темным, коварным, чем тот взрослый, каким я стал. Да иначе и быть не могло. Ведь за все, даже самые элементарные условия бытия мне приходилось бороться, приходилось все время ловчить и работать локтями, и, по-видимому, эта неосознанная, приучающая к объективному взгляду на вещи холодная война делала меня более находчивым, более ярким и гибким по сравнению с тем человеком, которым я стал, когда, устав от борьбы за существование, я наконец-то нашел себе нишу, казавшуюся мне безопасной.

К тридцати годам он превратился в опасно открытого человека, я – в опасно закрытого, что сделало нас одинаково уязвимыми. Он обрел такую любовь, которой надеялся заполнить давно зиявшую в его душе брешь, и эта надежда вынудила его ступить на неведомую территорию. Я же, очнувшись от одуряющей усталости, вдруг обнаружил, что в безнадежном бегстве от своих мук я прибегал к таким пошлым средствам и так далеко зашел, что, в сущности, оказался на грани алкоголизма. Помню, позднее он как-то сказал мне, что мужчины, увязшие в своей сексуальной роли, склонны к физическому и духовному разложению.