Станция была пустынна, а надо сказать, что эти голые, гулкие, продуваемые сквозняками мрачные станции, построенные еще в начале века и потому играющие роль и в моей воображаемой истории, освещаются очень скудно, так что было почти темно.
Чуть поодаль, на противоположной стороне платформы, одиноко маячила дрожащая как осиновый лист фигура.
Неряшливого вида погруженный в себя юнец привлекал внимание только тем, что вся поза его напоминающего тень, но при этом все же четко очерченного тела выдавала, как сильно он мерзнет; плечи вздернуты, голова втянута, руки прижаты к туловищу, он пытался согреть ладони, держа их на бедрах, и в то же время казалось, будто он привстает на цыпочки, чтобы оторваться от холодного пола; изо рта юнца свисала горящая сигарета, которая временами освещала мрачную станцию утешительным огоньком.
Теряющийся в темной глубине тоннель подземки долгое время оставался пуст и нем, поезд не появлялся и даже не намекал на свое приближение гулом мотора, между тем каждая минута была у меня на счету; если я хотел описать историю этого спектакля, включая все мелочи, о которых мне стало известно в процессе его подготовки, то я не мог упустить именно те минуты, в которые многомесячный труд завершился триумфом.
И тут этот юноша с сигаретой во рту вдруг направился к нам.
Точнее, направился явно к нему.
Сперва я подумал, что они, наверно, знакомы, хотя, судя по внешнему виду юнца, это было не очень-то вероятно.
Меня охватило смутное недоброе чувство.
Он шел беззвучно, слегка раскачиваясь, на каждом шагу как-то вскидывая свое тощее тело, словно ему нужно было не только идти вперед, но и двигаться вверх, а еще неприятное впечатление производило то, что при ходьбе он старался не опускаться на пятки, обут он был в какие-то смахивающие на тапочки, расползающиеся по швам чувяки – на босу ногу, отчего при каждом подпрыгивающем шаге из-под брюк выглядывали голые лодыжки.
Сострадания к нему я не испытывал – это социальное чувство обычно защищено у людей добротным теплым пальто.
На нем были узкие и довольно короткие штаны, потрепанные и зияющие на коленях дырами, и какая-то куцая, по пояс, красная клеенчатая куртелька, издававшая на ходу ледяное шуршание.
Мельхиор, стоявший к нему спиной, обратил внимание только на этот холодный, отдававшийся эхом в пустынном зале шорох.
И с элегантной небрежностью дернув плечом, развернулся к нему, но юнец, как только он повернулся, застыл на месте и уставился на него бешеным, полным необъяснимой враждебности взглядом.
Здесь можно было бы рассказать кое-что о ночных парках, где под кронами темнота черней черного и где незнакомцы, в предвкушении сладких прикосновений, призывно сигналят друг другу вспыхивающими огоньками своих сигарет.
Это предел глубины, на которую мы способны погрузиться в себя, возвращаясь в животное состояние.
Трудно было решить, куда он смотрел, мне казалось, что на его шею.
Он был не пьян.
На подбородке чернело что-то вроде козлиной бородки, но, приглядевшись, я понял, что это были не волосы, а сам его остренький подбородок, обезображенный то ли каким-то изъяном, то ли жуткой кожной болезнью, то ли черно-лиловым кровоподтеком – результатом прицельного удара в челюсть или неожиданного падения.
Лицо Мельхиора не побледнело.
Но черты его, отражавшие полное безразличие к внешнему миру, все же как-то переменились, передавая резкую смену душевного состояния, и от этой неожиданной перемены мне показалось, будто он побледнел.
А еще по его изменившемуся лицу видно было, что, хотя этого пацана он не знает, он все же открыл в нем что-то очень важное для себя, что-то необычайно важное, что ужасает его и вместе с тем наполняет давно ожидаемой радостью, словно ему вдруг открылась спасительная идея или возникло неодолимое побуждение, но он старался, чтобы я этого не заметил, то есть владел собой.
Может ли человек в своей памяти достигнуть таких глубин, чтобы отпала сама надобность вспоминать?
И все-таки он себя выдал, потому что, метнув на меня быстрый и неприязненный, злой, бесконечно холодный взгляд, говоривший, что я здесь лишний, он, так, будто я совершил какое-то тяжкое преступление против него, тихим и низким голосом, едва шевеля губами, словно желая скрыть за ними смысл своих слов от вперившегося в него юнца, велел мне линять отсюда.
Что на его языке звучит еще более грубо.
Я подумал, что он мне мстит.
В чем дело, спросил я беспомощно.
Вали, говорю, утробно, на разжимая зубов, рыкнул он, а потом, сунув руку в карман, выудил сигарету и, ткнув ее в рот, двинулся к парню.