Выбрать главу

Это было необычайно красиво: луна просвечивала сквозь голые ребра башни, заглядывала в дуплистое чрево нефа и вяло поблескивала в кое-где уцелевших осколках цветного стекла круглых окон-розеток.

Это было красиво, необычайно красиво.

Два друга стояли рядом и смотрели на церковь и на луну.

Чуть поодаль от них шлепал по мокрому снегу пограничник.

Они видели, как он вышагивал – четыре шага вперед и четыре обратно; и он тоже их видел.

И все это было настолько странным, что я даже забыл, что Мельхиор собирался рассказать мне о чем-то, что не предвещало ничего хорошего.

Он мягко опустил руку мне на плечо, лицо его было освещено луной, желтыми уличными фонарями и яркими прожекторами, но они не отбрасывали теней, потому что снег отражал весь свет; вокруг нас был не свет, а скорее пронизанная многоцветным свечением темнота.

Короче, я решил бежать, тихо сказал он, все обговорено, и две трети цены, двенадцать тысяч марок, уже выплачены; и добавил, что последние полторы недели он ждет подтверждения.

Он ждет звонка, после которого он должен отправиться на прогулку, за ним будут следить, он должен увидеть курящего мужчину и, когда тот направится в его сторону, попросить у него прикурить, на что незнакомец ответит, что, к сожалению, не взял с собой зажигалку, но все же готов его выручить.

И какое же это везение, что, бросив нас, он помчался из театра домой, потому что именно в это время ему позвонили.

Вот почему он попросил у этого сумасшедшего пацана огня, но тогда же почувствовал что-то неладное, ведь никакого звонка перед этим не было, однако волнение сделало свое дело, и я должен понять, что в такой ситуации сдерживаться очень трудно, так все и случилось, и я не должен сердиться, что он ударил меня.

Я не помню, когда он убрал руку с моего плеча.

Но зачем говорить об этом именно здесь, прошептал я, пошли отсюда, почему здесь.

Часовой к нам не приближался, но после каждых четырех шагов он останавливался и смотрел на нас.

Пока что я у себя дома, сказал он в своей обычной знакомой манере.

Да, дома, повторил я за ним.

И все это он рассказал мне без малейшего страха, решив отступить от того, что он первоначально задумал.

Он не хотел бы оставить меня без каких-либо объяснений.

Кроме меня, он ни с кем не будет прощаться, ничего не возьмет из своей квартиры, завещание он написал, но, поскольку его имущество все равно будет конфисковано, да и бог с ним, завещание это останется скорее духовным, и он хочет, чтобы я ознакомился с ним только после его отъезда.

Может быть, он еще навестит свою мать, но и ей ничего не расскажет, и было бы хорошо, чтобы я, если это не слишком обременительно, поехал к ней вместе с ним, потому что тогда ему легче будет не проболтаться.

О дальнейших шагах его известят через три дня, и тогда уже не останется времени ни на что.

Так что лучше об этом рассказать сейчас.

Я точно не помню, когда, отвернувшись друг от друга, мы стали смотреть на луну, и я сказал, что меня он ни в каком отношении может не опасаться.

В последующие три дня я буду все делать так, как надо и как лучше ему.

И сказал зря, потому что это звучало как тихий упрек.

Мы замолчали.

Потом я сказал, что, конечно, не помню точной цитаты, но, если не ошибаюсь, Тацит писал о германцах, что у них есть поверье, что самыми счастливыми для рискованного начинания являются дни полнолуния.

Так то варвары, сказал он, и мы громко расхохотались.

И тогда, по обоюдно прерванному нашему движению, я вдруг понял, почему он хотел рассказать мне об этом именно у стены, на свету, на глазах и слуху бдительного часового и почему нам больше нельзя прикасаться друг к другу.

Я сказал, что лучше всего мне будет вернуться сейчас в Шёневайде.

Да, он тоже так думает, он позвонит мне, сказал он.

Снег на следующий день растаял, и погода установилась сухая и ясная, слегка ветреная, хотя по ночам столбик термометра опускался ниже нуля.

Я сидел в квартире Кюнертов, на втором этаже их дома на Штеффельбауэрштрассе и, оставив все двери открытыми, обдумывал самые безрассудные планы.

Последние часы третьей ночи мы провели с ним вместе, сидя в его квартире, как в каком-нибудь зале ожидания.

Ни ламп, ни свечей мы не зажигали; иногда он что-то говорил мне из своего кресла, иногда, из другого кресла, что-то говорил я.

На рассвете, в половине четвертого, телефон издал три звонка, а перед четвертым он должен был поднять трубку, но не говорить ничего, на что, как это было условлено, первым должен был повесить трубку человек на другом конце провода.