У этого момента были две, четко отделимые одна от другой части.
Сначала тело его заметно, податливо шевельнулось, и он проснулся.
Но потом он судорожным рывком отпрянул от меня и испустил оглушительный вопль.
Как человек, обнаруживший в теплой постели холодную жабу.
Сон, мы знаем, под утро бывает особо глубоким и вязким, и вызволи я его не из этих рассветных глубин, он, наверное, смог бы понять, что и сам является героем того же романа воспитания, в котором ничто человеческое нам не чуждо; ведь то, что произошло, не было чем-то совсем уж из ряда вон выходящим, чтобы проявлять столь яростные чувства, а с другой стороны, если он не желает, чтобы его брутальная реакция привела к непредставимо серьезным последствиям, а хочет, как всякий здравомыслящий педагог, добиться не отрицательного, а положительного эффекта, то должен бы поступить с гораздо большей тактичностью и даже расчетливой хитростью, понимая прекрасно, что каждому человеку, а уж мужчине тем более! в таком возрасте, когда тебе перевалило за сорок, полагается по крайней мере догадываться, что каждый хотя бы раз в жизни должен его подержать, в воображении или реально, символически или собственноручно, хотя бы однажды должен нарушать отцовское целомудрие, может быть, чтобы уцелеть самому? и каждый, да, каждый, так или иначе это делает, даже если после подобного испытания сил у него не остается даже на то, чтобы признаться в этом хотя бы себе, таково естественное веление самосохранения, ну и той пресловутой нравственности, которая позволяет обнаружить себя лишь в пограничных ситуациях, но отец был сонный, только проснувшийся и к тому же после первого инстинктивного движения, видимо, чувствовал, что его предала собственная натура, и потому не мог сделать ничего иного, как заорать на меня.
«Что тебе надо? Ты что здесь делаешь?»
И вышвырнул меня из постели с такой силой, что я приземлился на пол, на их одеяло.
Еще долго в душе моей царило безмолвие злодеяния, немая и напряженная тишина ожидания возмездия и последствий, что делало мой поступок неотменимым и бесповоротным и даже несколько приукрашивало и возвеличивало его в моих глазах, но наказания не последовало, и как бы пристально я ни наблюдал за ними, не было признаков даже того, что он рассказал матери о случившемся, хотя в других случаях, когда я попадался на каком-нибудь озорстве, они всегда пытались выработать единую линию поведения, что, естественно, никогда не удавалось столь безупречно, чтобы я не мог различить некоторые естественные нюансы в их мнениях; теперь, однако, они вели себя совершенно невинно и, как казалось, совершенно одинаково, так, будто ничего не произошло, как будто мне все это просто приснилось, приснилось прикосновение, приснился вопль, потому что, ожидая какого-то явного возмездия, я не заметил последствия, которое было много тяжелее любого наказания, – хотя теперь, спрашивая себя, уже будучи взрослым, на какое вообще наказание я мог тогда рассчитывать, неужто на то, что меня изобьют как сидорову козу? ибо какое наказание можно придумать, если выяснится, что ребенок влюблен в отца, и не сама ли эта любовь, жуткая и неутолимая, переворачивающая всю душу и тело, является самым страшным для него наказанием? – дело в том, что я не заметил, а может, и не хотел замечать, или у меня и выбора другого не было, как не замечать, что с тех пор мой отец стал относиться ко мне более сдержанно, тщательно избегал тех случаев, которые предполагали физический контакт между нами, он никогда больше не целовал меня, даже не прикасался ко мне, но и не бил, словно чувствуя, что и пощечина может расцениваться как ответ на любовь, он как бы отверг меня, но сделал это не демонстративно, без нарочитости, его отчужденность, явно питаемая каким-то очень сильным страхом, казалась столь совершенной, что я сам и, возможно, он тоже не чувствовали никакой связи между реальным последствием и вызвавшей его причиной, я забыл о причине, как забыл о том, что застал его в комнате для прислуги с Марией Штейн, может быть, он тоже забыл об этом, и осталась только одна угроза, к которой было невозможно привыкнуть, что вот он, таков мой отец: не настолько чужой, чтобы не волновать меня, но и не настолько близкий, чтобы его любить; когда он открыл дверь, чтобы впустить меня в ванную, по его неулыбчивому лицу и позе, в которой застыло его поражающее своей наготой тело, я сразу заметил сдержанность, недоверчивость, некоторый страх и тщательно маскируемую стыдливость, а также принужденность – то есть что делает это он только по настоянию матери, в противном случае он этого не одобрил бы, не счел бы таким уж простительным мое подглядывание и подслушивание и вместо столь смелой семейной забавы шуганул бы меня в постель, «а ну марш!» – и на этом поставил бы точку; однако перед лицом матери он казался не менее уязвимым и беззащитным, чем я перед ним, что, конечно, было для меня сатисфакцией, и немалой, и если была у меня хоть малейшая надежда забраться в ванну и устроиться между ними, то именно через эту лазейку, уповая на настроение, милость, чувствительность матери, потому что прямого пути к отцу не было.