— Да?
— Вы миссис Элизабет Бюмонт? — спросил один из полицейских.
— Да. Чем могу быть полезна?
— Миссис Бюмонт, ваш муж дома? — спросил второй. Эти двое были одеты в одинаковые серые дождевики и шляпы полицейских штата.
Нет, это призрак Эрнста Хемингуэя стучит там наверху на машинке, захотелось сказать ей, но, конечно же, она этого не сказала. Сначала приходит испуг, не-случилось-ли-с-кем-нибудь-что-нибудь, потом фантом вины, вызывающий желание сказать что-нибудь саркастически резкое, что-нибудь, независимо от того, в какие слова это облекается, вроде: уходите, вам здесь нечего делать; никто вас не звал; мы ничего такого не сделали; ступайте и разыщите того, кто вам нужен.
— Могу я спросить, зачем он вам понадобился?
Третьим полицейским был Алан Пэнгборн.
— Полицейская служба, миссис Бюмонт, — сказал он. — Так мы можем с ним побеседовать?
Тэд Бюмонт никогда не вел четкого и последовательного дневника, но иногда он делал записи о каких-то событиях в своей жизни, которые его заинтересовали, поразили или напугали. Он никому не показывал эти записи, и его жена не придавала им большого значения. На самом деле, хотя она никогда ему это не высказывала, у нее порой от них мурашки бежали по коже. Большинство записей были какими-то странно безучастными, словно частичка его самого стояла в сторонке и наблюдала за его жизнью своим собственным, отстраненным и абсолютно незаинтересованным взглядом. После визита полиции в то утро, четвертого июня, он написал большой кусок, пронизанный необычайно сильным эмоциональным подтекстом.
«Теперь я немного лучше понимаю „Процесс“ Кафки и „1984“ Оруэлла, — писал Тэд. — Читать их только лишь как политические романы — глубокая ошибка. Полагаю, та депрессия, через которую я прошел, закончив „Танцоров“ и обнаружив, что ждать от них нечего, кроме выкидыша у Лиз, — все еще считается самым эмоционально тяжким периодом в нашей супружеской жизни, но то, что произошло сегодня, кажется, еще хуже. Я пытаюсь убедить себя в том, что ощущение еще слишком свежо, но, полагаю, тут кроется гораздо большее. Я думаю, если то время мрака и утраты первых близнецов — это раны, которые уже зажили, оставив лишь шрамы, отмечающие те места, где они были, то эта новая рана тоже заживет… Но не верю, что время затянет ее до конца. От нее тоже останется шрам — короче, но глубже, вроде расплывающегося следа от неожиданного удара ножом.
Я уверен, что полицейские вели себя согласно их присяге (если они все еще принимают ее, а я полагаю, что да). И все же у меня было, да и теперь остается такое чувство, будто меня может затянуть в некую безликую бюрократическую машину, именно машину, а не человеческую злую волю, которая методично будет делать свое дело, пока не перемелет мне кости… потому что перемалывать людям кости и есть дело этой машины. Звуки моих криков не ускорят и не замедлят этого механического процесса.
Мне кажется, Лиз нервничала, когда поднялась наверх и сказала мне, что меня хотят видеть полицейские, но не говорят ей зачем.
Один из них, сказала она, был Алан Пэнгборн, окружной шериф Кастла. Может, я и встречал его пару раз раньше, но узнал лишь потому, что его фото время от времени мелькало в кастлрокском „Вызове“.
Мною овладело любопытство и благодарность за вынужденную отлучку от пишущей машинки, где всю последнюю неделю мои герои желали вытворять то, что мне не нравилось. Если что-то и пришло мне в голову, то, наверно, это было связано с Фредериком Клаусоном или еще какой-то ерундой из-за „Пипла“.
Не знаю, удастся ли мне верно передать тон встречи. Не знаю, имеет ли это какое-то значение, мне лишь кажется, что нужно попытаться. Они все стояли в холле возле лестницы — трое крупных, рослых мужчин (не удивительно, что их называют быками), — и вода стекала с их плащей на ковер.
— Вы — Таддеус Бюмонт? — спросил один из них, шериф Пэнгборн. И в этот момент начался тот эмоциональный сдвиг, который я хочу описать (или хотя бы отметить). К любопытству и удовольствию от вызволения из плена пишущей машинки примешалось удивление. И легкое беспокойство. Обращение полным именем, но без „мистера“ — как обращение судьи к обвиняемому, которому он готов вынести приговор.
— Да, верно, — сказал я. — А вы — шериф Пэнгборн. Я вас знаю, потому что у нас есть земля на Кастл-Лейке. — И я протянул вперед руку привычным жестом воспитанного американца.
Он лишь удостоил ее взглядом, и на лице его появилось такое выражение… словно он распахнул дверцу холодильника и обнаружил, что рыба, которую он купил себе на ужин, протухла.