но, вскормленник земли, не голодал.
К ним вера сотни тысяч привела;
из мертвых воскресения дождутся
столетьями лежащие тела,
которые вовек не распадутся;
свет закоптелый, а не темнота
хранит в своем наличьи безотказном
спеленутых, не тронутых соблазном;
их руки на груди в крестообразном
сложенье – образ горного хребта.
Ты, древнего величья Предводитель,
неужто смерть в подземную обитель
Ты не послал, не вспомнив глубины,
где верные Тебе погребены?
Неужто только мертвые сравнимы
с бессмертными, как с днем сравнима ночь,
и только трупы бережно хранимы
Тобой, чтоб смерть и время превозмочь?
Неужто, замыслы Свои тая,
к таким прибегнуть можешь Ты сосудам,
которые, Ты непомерный, чудом
когда-нибудь заполнит кровь Твоя?
С Тобой заря грядет из темноты,
над вечностью земной Ты небеса;
Ты петушиный крик, Ты голоса
заутрени, Ты дева, Ты роса,
чужой, Ты матерь, но и смерть лишь Ты.
Явился Ты, и Ты уже исчез,
Один в любой судьбе, другого нет;
Ты не поздравлен, и Ты не отпет,
Ты не описан, как дремучий лес.
Ты суть вещей, подобие руля;
Себя не выдашь словом Ты Своим;
Весь в переменах, Ты другой с другим,
корабль для брега, брег для корабля.
Ты монастырь для раны и для шрама,
и тридцать два Твои святые храма,
и пятьдесят церквей не имут срама,
опалово-янтарный град,
где на подворье богомольный
разреженный звон колокольный,
предтеча стройный царских врат.
В больших домах живут черницы,
которых десять и семьсот;
одна Небесной ждет Царицы,
другая около криницы,
еще одна из образницы
уходит в сад под небосвод.
Но в кельях скрытных день и ночь
сидят молчальницы иные;
так скрипки, музыкой больные,
хранят мелодии в груди.
Вокруг церквей, таясь в жасмине,
могилы тихо говорят
о том, что мира нет в помине
и камни – символы утрат.
Не странная ли это весть,
когда прилив мирского моря
грозит монастырю, где, вторя
волнам, лепечут сласть и лесть?
Но мира нет, когда Ты есть.
Мир – лишь играющие блики,
и только вечер, да поэт,
да Ты постигнут, как велики
вещей струящиеся лики
в первичной тьме своих примет.
Сын престарелого царя
на царский трон взойдет едва ли,
умрет в болезненной печали,
чтобы сестру завоевали,
корону силою беря.
Чернь, соблюдая свой закон,
чеканит кроны из корон,
и на такого господина,
ворча, работает машина;
нет в этом счастья, лишь рутина.
Металл по родине тоскует.
Монеты для него могилы
в коловращенье жизни вздорной;
упорно недр земных взыскует,
готовый к ним вернуться в жилы,
чтобы в твердынях скрыться горных
и запереться навсегда.
Жизнь станет снова мощно безусловной,
река струистой и долина ровной,
деревья над стенами выше башен;
и процветут, вражды не зная кровной,
народы пастбищ и народы пашен.
Не будет храм подобием острога,
где заперли оплаканного Бога,
как раненого жалкого зверка;
откроются дома для всех бездомных,
настанет время жертв невероломных,
так будет жертва нам Твоя близка.
Напрасно мира не искать иного,
смерть почитать, пока она вдали,
служить земле, и да не будет ново
земное тело завтра для земли.
В Своем величии Ты откровенней.
Даритель Ты и несравненный дар,
всех непривычней, необыкновенней,
и Ты при этом более чем стар.
Ты запах из ветвящегося сада,
врачующий присутствием Твоим,
в простых вещах Ты для больных отрада,
и потому Ты нами так любим.
И прекратятся пышные молебны,
столпотворенья с примесью тревог;
уединенья более целебны:
молящийся на свете одинок.
Подверженный в миру любой напасти,
разрознен и сплочен среди утрат,
улыбка в полуплаче бывшей страсти,
убогий дом и Твой великий град.
Покоя в доме нет, хотя мертвец
на кладбище, Твой преданнейший данник,
и в дальний путь пускается отец
семьи; берет свой верный посох странник,