Быстрее воды пробежит сквозь весну, сквозь лето и осень) —
Срываешься ты и стукаешься о могилу;
Иногда, в перерыве, готов народиться
Милый твой лик, вознесенный к твоей
Изредка ласковой матери; тело твое
Гладью своей поглощает его, твое робкое,
Почти не испытанное лицо… И снова
Хлопает человек в ладони, к прыжку подавая
Знак, и прежде, чем боль прояснится
Рядом с без устали скачущим сердцем,
Жжение в пятках опережает его,
Первопричину свою, вместе с несколькими
Слезинками, к тебе на глаза навернувшимися.
И все же, вслепую,
Улыбка…
Ангел, сорви ее, спрячь в отдельную вазу.
Пусть с мелкоцветной целебной травкою рядом
Радости будут, пока не открытые нам.
В урне прославь ее надписью пышной: Subrisio Saltat.
А ты, милая,
Через тебя перепрыгивают
Острейшие радости молча. Быть может, оборки твои
Счастливы за тебя, —
Быть может, над молодою
Упругою грудью твоей металлический шелк,
Ни в чем не нуждаясь, блаженствует.
Ты,
Постоянно изменчивая, рыночный плод хладнокровья,
На всех зыбких весах равновесия
Напоказ, по самые плечи.
Где же, где место – оно в моем сердце, —
Где они все еще не могли, все еще друг от друга
Отпадали, словно животные, которые спариваются,
А сами друг дружке не пара, —
Где веса еще тяжелы,
Где на своих понапрасну
Вертящихся палках тарелки
Все еще неустойчивы…
И вдруг в этом Нигде изнурительном, вдруг
Несказанная точка, где чистая малость
Непостижимо преображается, перескакивает
В ту пустоту изобилия,
Где счет многоместный
Возникает без чисел.
Площади, площадь в Париже, большая арена,
Где модистка, Madame Lamort,
Беспокойные тропы земли, бесконечные ленты
Переплетает, заново изобретая
Банты, рюши, цветы и кокарды, плоды искусственной флоры,
Невероятно окрашенные для дешевых
Зимних шляпок судьбы.
. . . . . . . . . . . .
Ангелы! Было бы место, нам неизвестное, где бы
На коврике несказанном влюбленные изобразили
То, к чему здесь неспособны они, – виражи и фигуры,
Высокие, дерзкие в сердцебиении бурном,
Башни страсти своей, свои лестницы, что лишь друг на друга,
Зыбкие, облокачивались там, где не было почвы, —
И смогли бы в кругу молчаливых
Бесчисленных зрителей – мертвых:
Бросили бы или нет мертвецы свои сбереженья —
Последние, скрытые, нам незнакомые, вечно
Действительные монеты блаженства —
Перед этой воистину наконец улыбнувшейся парой —
На успокоенный
Коврик?
Элегия шестая
Смоковница, ты для меня знаменательна долгие годы.
Не до славы тебе. Ты, почти минуя цветенье,
В завершающий плод
Чистую тайну свою устремляешь.
Словно трубы фонтанов, гнутые ветки твои
Вниз и вверх гонят сок. Не успевая проснуться,
В счастье собственной сладости он вбегает стремглав.
Словно в лебедя бог. …А мы медлительны слишком.
Наша слава – цветенье, и в запоздалом нутре
Наших плодов наконец пропадом мы пропадем,
Лишь в немногих напор деянья достаточен, чтобы
Терпеливо пылать в преизбытке сердечном,
Когда соблазном цветенья нежнее ветра ночного
Юность губ, юность век тронута исподтишка:
В героях, быть может, и в тех, кто рано отсюда уйдет.
Им садовница-смерть по-своему жилы сгибает.
Эти рвутся туда, свою обгоняя улыбку,
Как на картинах египетских, мягких и впалых,
Победоносным владыкам предшествуют кони.
Разве герой не сродни покойникам юным?
Длительность не тревожит героя. Его бытие – восхожденье.
В созвездие вечной опасности входит он снова и снова.
Мало кто его там отыщет. Однако,
Нас угрюмо замалчивая, судьба вдохновеньем внезапным,
Песней ввергает героя в бурю пьянящего мира.
Так лишь его одного я слышу. Воздушным потоком
Сумрачный этот напев пронизывает меня.
Где потом от тоски укрыться мне? Был бы,
Был бы подростком я, стал бы опять им, сидел бы
В будущем кресле своем, о Самсоне читая,
Как его мать ничего не рожала и все родила.
Мать! Уже и в тебе твой сын был героем?
Властный выбор его в тебе начинался?
Тысячи в чреве еще хотели бы стать им.
Он один одолел, превозмог и сделал свой выбор.
Сокрушал он колонны, как будто вновь прорывался
Из пространства утробы твоей в тесный мир, чтобы дальше