к себе, на луга, во тьму одному!
Вечер гриву ему расплел.
К разгоряченной шее приник,
врастая в этот галоп.
Как бился в конских жилах родник!
Даль – прямо в лоб!
Он пел, и он слушал. Сказаний твоих
круг в нем замкнулся. Мой дар – мой стих.
XXI
Вернулась весна, и по-детски рада
земля читать стихи наизусть;
их много; заслужена ею награда,
учить их трудно было, но пусть
учитель строг, в бороде его иней,
любимый нами. А вешний цвет?
Спроси, как будет «зеленый» и «синий»,
и ты услышишь ответ, ответ.
Играй же с детьми, земля, беззаботно;
тебя один из самых веселых
поймает, с тобой разделив полет.
У старца земля училась охотно;
буквы в корнях и стволах тяжелых;
земля свою книгу поет, поет…
XXII
Тщетно мы тянемся
за чередой минут,
но времена пройдут,
а мы останемся.
Схлынет проточное,
и нам несдобровать;
только на прочное
стоит нам уповать.
Мальчик, ты сам не свой;
бег – не училище,
взлет – не итог.
Лучше всего покой:
сумрак, святилище,
книга, цветок.
XXIII
Лишь когда самолет
не ради испытаний,
а ради собственных граней
в тихом небе всплывет
и в свете очертаний
постигнет стройную стать,
любимец утренней рани
в своем призванье блистать,
лишь когда аппарат
мальчишескую гордыню
спугнет пространством глубин,
избавленный от утрат,
он обретет пустыню,
где летит он один.
XXIV
Как мы могли предпочесть богам, неспособным
заискивать перед нами, выплавку стали,
их не знающей, чтобы, следуя пробным
выкладкам, старых друзей мы на карте искали?
Мощные наши друзья, бравшие вместо дани
мертвых, не прикасаются к нашим колесам.
Наши пиршества мы, как и наши бани,
удалили от них, и в столпотвореньи разноголосом
обгоняем гонцов их; мы живем скопом,
чужды друг другу, друг с другом, роемся в хламе
общедоступном, предпочитаем извилистым тропам
трассы; под паровыми котлами
былые огни, и молоты тяжелеют;
а мы, как пловцы, слабеем; нас не жалеют.
XXV
Как одинокий цветок, чье названье мне неизвестно,
ты у меня отнята, и как тебя помянуть,
как показать им, что было в тебе так прелестно:
лишь безудержный возглас играл с тобой в твою суть.
Ты танцевала, но вдруг замешкалось тело,
так что вместо него осталась литая медь,
вслушиваясь и скорбя, но главное было цело:
музыка в сердце запала, чтобы запеть.
А болезнь приближалась, и кровь становилась раствором
тени в беге своем подозрительно скором:
ей как будто весна естественная привита`.
Кровь неустанно сквозь мрак порожистый мчалась,
по-земному сверкая; стучала и достучалась:
безнадежные распахнулись врата.
XXVI
Но до конца ты, божественный и сладкогласный,
жертва менад, которыми ты пренебрег;
из разъяренного крика извлек ты, прекрасный,
только гармонию, от разрушенья далек.
Не удалось им разбить драгоценностей двух,
лиры и головы, хотя в тебя злобно бросали
камни, но даже от них тебя звуки спасали,
ибо камни смягчались, обретшие слух.
И наконец растерзала тебя ненасытная месть,
но твою песню во льва и в скалу заронила,
в птицах, в деревьях, везде твоя певчая весть.
Бог погибший! Твой след в нас навеки проник;
лишь потому, что тебя вражда расчленила,
уши природы мы и ее же язык.
Вторая часть
I
Ты, дыханье, – мой незримый стих,
на который снова
мир меняю, бытие среди моих
ритмов, чей противовес – основа.
Единственная в приливе
волна, чье море я сам;
всех морей бережливей
мирохрам.
Сколько было разных пространств, чей притин
во мне, где заняты ветры игрою,
и каждый из них мне как сын.
Узнаешь меня, воздух, ты кров для пространств безбрежных?
Ты был гладкой корою,
углубленьем, листком для слов моих неизбежных.
II
Как живописец порой по ошибке
истинный очерк вверяет листу,