Выбрать главу

Адриан долго смеялся.

Во время одной из неторопливых шахматных партий, Насонов, передвигая в свете рваного зеленоватого абажура разномастные фигуры, собранные из нескольких наборов, с бесстрастным любопытством неожиданно поинтересовался, что заставило Парфианова отколоть тот, известный всем эпизод? «Эпатаж дружков? Был пьян? Перевозбуждён? Чего распсиховался?» Парфианов, почесав убитой пешкой за ухом, усмехнулся. Наморщил нос.

— «Разве переживания мои начались со вчерашнего дня? Давно пережил я основания моих мнений…» — промурлыкал он в ответ цитату из Ницше.

Он уже, за давностью лет, и не помнит своих мотиваций, проговорил задумчиво. Но, кажется, просто был обозлён». «Чем?» — невинно поинтересовался Насонов. «Мерзостью, — с готовностью отозвался его соперник, передвигая на доске слона. — Уединяться надо… Назовём это целомудрием. Сама публичность подобного, в моём понимании — мерзость. Мне всегда казалось невозможным демонстрировать некоторые вещи. Я даже научился подавлять их в себе до такой степени, что и вызвать, когда надо, стало сложно. Ну, а так как я был молод и излишне… нервен, то счёл, что единственно правильной реакцией на мерзость будет сверхмерзость. Ничего другого эти товарищи и не поняли бы. — Парфианов ненадолго замолчал, потом апатично продолжил, с неохотой уточнив, — хотя я-то, честно говоря, хотел… это… Шелонского… вместо девицы. — Он закусил на мгновение губу, — но не смог.

Насонов, поблёскивая глазами через полусантиметровые линзы очков, с нескрываемым и трепетным интересом внимал рассказу.

— Не смог, в смысле, «не захотел» или «не сумел»? Не было сил, возможности или желания? — двигая коня по обшарпанной доске, деловито уточнил он, снова переходя на вежливое «вы». — Его зад не прельстил вас? Опасались, что помешает Полторацкий? Или побоялись прослыть голубым? Модальность этого глагола, Адриан Арнольдович…

— Ах да, понимаю, понимаю, простите, коллега. Нет, это была просто брезгливость. Как в анекдоте, не хотел шины дерьмом пачкать.

— А вы, Адриан Арнольдович, самому Венечке об этом говорили?

— Нет-с, Алексей Александрович, он до сих пор пребывает в неведении. Если только сам не догадался. — Парфианов неожиданно с отвращением передёрнулся и интимно договорил, — он, кстати, просил меня… быть благородным, и не трепаться Гаевской про его шалости с Вандой и забавы с Жюли. Когда старая потаскуха обучает молодняк азам мастерства — это мерзко, но всё же к этому можно отнестись с известной и столь модной сегодня толерантностью. Но когда стареющая проститутка возглавляет движение «За нравственность молодёжи!» — кусаться хочется. Подумать только! Услышать призыв быть благородным от Шелонского!

— И вы, Адриан Арнольдович, оное благородство проявили? — Насонов безмерно наслаждался беседой.

— А что бы вы на моём месте сделали, господин Насонов? — Парфианова разговор тоже веселил.

— Гаевской бы я ничего не сказал. Но Шелонского бы изнасиловал.

— Пидар вы, Алексей Александрович.

И оба покатились со смеху…

Не менее интересный для Насонова разговор произошёл и на следующий день, под вечер, когда под шум метели за окном оба забавлялись картишками. Алексей тонко перевёл разговор на женщин, с грустью вспомнил свою Ритку и спросил Парфианова, не думает ли тот о женитьбе? Адриан не думал и полагал, что не скоро задумается.

— Я, похоже, ненормальный, но ничто так не отвращает от женщин, как их доступность. Вандочка с Жюли запали мне в душу надолго. На какую не посмотрю — Вандочка и всплывает.

— За эти годы, казалось, взгляд мог бы и притупиться.

— Он и притупился, — согласился Парфианов. — В знаменательной точке.

— Но ведь, если не ошибаюсь, Эллочка вам нравилась, Адриан Арнольдович?

— Это был надрыв, как выразился бы Фёдор Михайлович. Да и ваши изыскания и история прошлогодняя, любезный Алексей Александрович, скажу откровенно, тоже меня впечатлили. Все бабы дуры.

Некоторое время, завершая партию, оба молчали. Выиграл Парфианов, побив туза козырной шестёркой, и разговор возобновился. Тасуя колоду, Насонов выразил сомнение, что взгляды его собеседника устойчивы.

— Ведь вполне может возникнуть на вашем пути этакая снежная королева…

Парфианов не спорил. Может. А может, и не может.

— Знаешь, отнята сама загадка женщины, невозможно восхититься, онеметь, ощутить робость…

Тут Парфианов рассказал Насонову о встреченной в трамвае горбатой красавице. «Может, это метафора нынешней жизни? Нет красоты без изъяна? Нет любви без порока? Нет чувства без несовершенства? Нет ума без дефекта? Нет Истины…»

Насонов в изумлении уставился на друга.

— Вы, Адриан Арнольдович, и вправду, ненормальный. Точнее, романтик, идеалист, праздный мечтатель, поэт, фантазёр и богоискатель.

С этим Парфианов спорить не собирался. «Ах, как устал я от всего недостижимого, что непременно хочет быть событием! Ах, как устал я от поэтов!» Он по-прежнему порой цитировал обезумевшего создателя Заратустры, но ни минуты не жалел, что расстался с ним. «Лживый и утончённый, горе, если такие, как ты, говорят об Истине…» Но от этого было не легче. Потом Книжник поделился с приятелем последним переводом Рембо.

Замёрзшие пальцы грея в карманах дырявых протёртых штанов, в пальтишке нелепом, с Музой делил я дороги рифмованных странствий и — дон-дили-дон! — мечтал о любви королевы.
Моя нагота в прорехах лохмотьев зияла, а я — ускользающих рифм мириады ловил. В мерцающем небе бродяге сияла Большая Медведица, звёздных светил поводырь.
В харчевенке бедной я в час золотой повечерья негаданно был приобщён росою небесных мистерий, чей вкус упоительней самых изысканных вин,
витал в облаках я, рифмуя неистово, как лиру златую, колени продрогшие стиснув, как струны, резинки штиблетные я теребил…

Не Бог весть что, пожаловался он, но точнее у него не получалось. Рембо так же непереводим, как и Гейне. При этом, посетовал Книжник, он пережил настоящий шок, когда узнал, что Лорка во время потасовок республиканцев с чернорубашечниками прятался под столом с женщинами, испуганно причитая, что его, пидара, отымеют, если поймают, Верлен был наркоманом, пьяницей и имел склонность к содомии, Рэмбо — был его любовником и половина его творческого наследия — результат употребления гашиша. Насонов удивился. Неужели обстоятельства бытия давно умерших людей столь значимы для Парфианова? Какая разница, кто из них и каким был ничтожеством? Стихи-то существуют помимо них.

Адриан вздохнул и покачал головой. Если бы стихи были анонимными… Книжник и сам не мог бы объяснить — почему, но значимым это было. Почему ему хотелось, чтобы масштаб дарования в его любимых поэтах совпадал не только с масштабом личности, но и с масштабами души? Почему дурные, мерзкие эпизоды жизни любимого поэта обесценивали в его глазах самые гениальные строки?

Этот вопрос Парфианов, кстати, как-то задал Когану. Профессор долго молчал, глядя на своего студента, потом рассудительно сказал, что просто у него есть совесть и, возможно, даже честь. Парфианов оторопел. Это было лестно, но почему-то смутило.

…Алёшка перевод похвалил, но было заметно, что мысли его витают довольно далеко. Неожиданно и, казалось, без всякой связи с предыдущим, Насонов вдруг пробормотал:

— А ведь вот что и в самом деле странно. Нет истины, говоришь. Вот я определяю нашего Шелонского как подлеца. Мелкого, правда. О крупных, типа Глостера да Макбета, я только у Шекспира читал. А ведь спроси здесь — девять из десяти назовут подлецом тебя, семь из десяти — меня, но не Веню. Я целое лето думал об этой сучке Афанасьевой. Я не хотел никаких проблем Габриловичу, все проблемы создала ему эта потаскуха, что уверяла меня в какой-то там любви. Между тем, я — подлец, они помирились, а Штейн мне руку подавать перестал.