Викторин о лежащих здесь мощах говорил странно, почти не употребляя форм прошедшего времени, и потому казалось, что разговор идёт о живых. Медленно проходя вдоль узких коридоров под низкими пещерными сводами, прикасаясь к гробовым крышкам, читая в свете лампад старославянскую вязь имён, Книжник осознал, что поражён не фактом почти тысячелетнего нетления умершего тела, а подсознательной уверенностью в таящейся в этом мёртвом теле жизни. «Кажется, что они слышат тебя…» — пробормотал он.
Да, подтвердил Викторин, заставив его снова вздрогнуть. История Лавры повествует о чуде, случившемся в 1463 году с иеромонахом Дионисием, по прозвище Щепа, в день Пасхи Господней. Он вошёл сюда, в трапезу и, покадив, сказал: «Святые отцы и братья, сегодня великий день, Христос воскресе!» и от этих мощей грянули вдруг голоса, грому подобные: «Воистину воскресе!»
Адриан молча смотрел на монаха и ничего не говорил.
Лаврские подземные коридоры, плавно расходящиеся, то и дело разветвляющиеся и закругляющиеся, казались бесконечными. Столь же бесконечна была и вереница гробов. Парфианов мысленно соотнёс увиденное с собой. «А ты смог бы оставить всё ради Господа?» И с горечью осознал, что его место в этом мире как раз посередине: между теми, кто забелил стены Лавры известью, и теми, кто спит сном Вечности в этих нишах.
Вот, стало быть, насколько он истинен.
Книжник сжал зубы, сглотнув комок в горле. Когда монах отошёл, тихо стал на колени, припав к одному из гробов, и почти осмысленно повторил услышанные от монаха слова: «Молите Бога обо мне, грешном, святые Отцы Печерские»
Часть третья
Глава 1
«Хватит читать, Книжник, хватит писать», бормотал он про себя.
Лавра оказала на него и некое благое последействие. Парфианов ещё в поезде впервые уснул без снов, просто погрузился в тихий покой, и спал так долго, что не заметил и дороги. Но, обдумывая происшедшее с ним, терялся. Ему казалось, что он случайно вошёл в какой-то удивительный мир, другое измерение, где мыслили пугающе странно, а он и вправду был недостаточно истинен, чтобы вместить эту Истину, и это притом, что истинность этого мира постиг моментально — по запредельной самоотдаче и столь же запредельной высоте помыслов.
Тут даже привкуса пошлости не было. Там, где жизнь отдана без остатка — пошлости быть не может.
Книжник не мог не понять, что переход в эту систему отсчёта потребует изменения его жизни. Отказа от многого, к чему привык. Но теперь это не пугало — чего ему терять, кроме пустоты? Он устал, осточертел сам себе, не имел опоры ни в ком, и сам был никому не опора. Праздная болтовня, вечная круговерть работы, пусть даже он и обретёт со временем какие-то новые жизненные связи — он уже испытал, как внезапно и страшно они обрываются. Он здесь, на этой земле, уже ничего не хотел. И как когда-то некая часть его выразила готовность на страдание, так и ныне она же тихо сказала: «Ну, что ж…»
С этим Книжник определился.
Но дальше была стена. Его многолетние книжные поиски были безрезультатны. Ну, будет он, как Борхес, читать до слепоты, и что? Его опыт откровения, о котором он рассказал Иллариону, был иррационален, лежал в неконтролируемой им трансцендентности, не вызывался по желанию.
Бог… но не может же он… Парфианов был готов перейти туда, но как? Они, эти странные монахи, служили Христу. Тому самому, который сказал о себе «Я — есмь Истина». Тогда, на продавленной койке в общаге, его, двадцатитрёхлетнего, обожгло от этих слов, показавшихся кощунством. Новое прочтение уже не обжигало, но оставляло его непонимающим. Он в третий раз перечитал Новый завет.
Странно, но теперь, после смерти брата и пережитых похорон, когда бессмыслица гибели и гибельность бессмыслицы были столь явственно прочувствованы им, после гробовых лабиринтов Лавры — изменилось и его восприятие.
Христос… Книжник измерял текст новым пониманием. Он не мог раньше увидеть во Христе Бога. Объявивший себя Богом мог быть только безумным. Но этот странный человек не был безумным. Это Книжник понял. Он называл себя Истиной и Жизнью. Он воскрешал мёртвых, останавливал волнение на море, ходил по водам. Парфианов пытался выстроить для себя портрет этого странного человека. Рассудителен и спокоен, находчив и даже остроумен, равнодушен к политике, мыслит запредельно высоко, любит пить вино с мытарями и грешниками. Проповедует любовь, но лишён снисходительности и сентиментальности. Он не любил ни одной женщины, и не считал людей равными друг другу, весьма жёстко определяя неспособных вместить Его слово и резко отстраняя их от себя. Не менее жесток он и в определении участи нераскаянного грешника. Однако добр, любит детей и уничтожает своим словом только бесплодную смоковницу. Ничего лживого, неискреннего, высокопарного. Ничего пошлого. Адриан задумался. Раньше его оттолкнула именно холодность и неотмирность личности Иисуса. Но теперь… Книжник замер.
Теперь, когда и в нём самом проступила холодная отстранённость от мира, то же равнодушие к его благам и искусам, Книжник понял и Христа. Понял. Но разве понять — значит, обрести? Он понял Истину?
Илларион, пришедший за бумагами от Викторина, выслушав его, пожал плечами. «Вам нужно креститься, Адриан. Поверьте мне, что всё, чего вы не понимаете сейчас, после крещения станет ясным. Вы же сами назвали эту сферу иррациональной, но рассуждать пытаетесь рационально. Бесполезно. Вы подошли к Истине, но не вместили Её в себя. Креститесь — и всё придёт».
Книжник решился. Когда? «Да хоть в субботу. Как раз я крещу. Но утром там младенец. Давайте в два» Адриан кивнул. «Вы никогда не исповедовались?»
— Нет, только читал об этом в романах.
Илларион рассмеялся, и дал ему небольшую брошюрку.
— Надо же, мне только вчера её вернули, не вытащил из кармана. Прочтите, сравните — с романами и с собой. Я просил бы вас перед крещением исповедаться. Это не обязательно, но желательно. Вы не против?
Адриан неопределённо пожал плечами.
— Я прочту.
Договорившись встретиться в пятницу вечером в церкви, они расстались.
Маленькая брошюра, кою он начал читать сразу по уходе монаха, несколько раз бросала его то в жар, то в холод. Его не то чтобы раздевали догола, от него требовали догола раздеть душу, обнажить те потаённые и скрытые помыслы, в которых он и себе не хотел бы признаваться.
Несколько раз в нём поднималось яростное противодействие, несколько раз он в трепете выходил на балкон и долго курил. Порой твёрдо решался никуда не ходить, но в следующую минуту вздыхал и столь же твёрдо решал пойти. Начинал снова читать, и тут же закрывал пылающее лицо, сжимал виски, в которых молотом стучала кровь. Больше всего ужасала мысль о том, что рассказать всё он должен будет Иллариону, упасть в глазах которого было и вовсе тошно.