Илларион, успокоившись, что книги не пропали, махнул рукой.
Но чтение, а Парфианов читал в любую свободную минуту — местами, правда, вызывавшее ликование, обнаруживая совпадение его души с Истиной, местами и удручало. Истина в её запредельной жестокости и максимализме, в безжалостной нетерпимости и безапелляционности, заставляла меняться, переоценивать все ценности, ломала выработанные в нём годами оценки и суждения. Впрочем, отказывался Книжник от них с лёгкостью — понимая, что вошедшей в него Истине виднее.
Книжник иногда после вечерней оставался в храме до закрытия. Его уже знали как крестника Иллариона, и не мешали сидеть в притворе. Шёл Великий пост. Жёлтая луна в белом облаке дымилась золотым кадилом. Лунные лучи золотили резную решётку на окне и проступающий сквозь неё в полумраке иконный оклад отливал золотистой бронзой. Его омертвевшее за эти годы сердце тяготила скорбная мука вздоха. Было больно. Больно от любви обретшего его Бога. Он, давно отвыкнув от любви, боявшийся и избегавший её, был объят её пламенем. Но жар этой Любви, не той, плотской, суетной и похотливой, но небесной, скорбной и мучительной, хоть и причинял ему боль, был желанен, согревал и обласкивал. Только этот жар и спасал от убийственного, открывшегося теперь Парфианову понимания.
Книжник познал Истину — и Она его раздавила. Личность его лежала в руинах, и на развалинах её ползало крохотное существо которому предстояло построить новые чертоги его новоявленного ему понимания, новой личности. Теперь Парфианов изумлялся милосердию Своего Бога, своей Истины, которая, несмотря на его равнодушие к людям, гневливость, тщеславие, эгоизм, его извечный грех высокомерия, блуд и жестокость — все-таки приняла его. «Я знавал небеса гальванической мглы, случку моря и туч и бурунов кипенье, и я слушал, как солнцу возносит хвалы растревоженных зорь среброкрылое пенье. На закате, завидевши солнце вблизи, я все пятна на нем сосчитал. Позавидуй! Я сквозь волны, дрожавшие, как жалюзи, любовался прославленной Атлантидой. С наступлением ночи, когда темнота становилась торжественнее и священней, я вникал в разбивавшиеся о борта предсказанья зелёных и жёлтых свечений…»
Да, он тоже был в этом мире. Меж скважин фагота, в раструбе гобоя мелодией лился лиловой, саднящею нотой, вздымал током крови фаллосы терракотовые сатиров Закинфа, застывших на ойнохойях. Он опадал пеной прибоя южного, лаская руины Помпеи, сиренево-смарагдовыми вызревал ягодами винограда, мельтешил среди мух, что над гниющим смрадом оголтело носились с паскудным гуденьем. Островерхие арки мечетей Тулуна ему подмигивали, его поглощали пещерные щели. Он подпевал хорам ручьевых пестробоких форелей, пригублял настой горьких трав и лучей лунных. Крылом осенявший поля Елисейские, под арками Колизея приветствовавший триумфаторов, он был всем и во всём — непознавший? утративший? — только веру отцов своих, и землю их. В ходе плуга, весеннюю пажить взрыхляющем, в беззащитности кроткой животов в тягости — прозревал ли он смиренную непроявленность Духа Твоего, Господи, вездесущего и всенаполняющего? Он осмыслял непостижимые чувства, слов туманных ощутил и прочувствовал смысл. Но постичь не смог одного: за что был взыскан? Как был принят в число Его избранных?
Но и без этого понимания Парфианова переполняла волна ликования. Никакие сожаления, никакая боль ничего не значили по сравнению с этим Ликованием. Он ходил, не касаясь земли. В свою первую пасхальную ночь долго бродил в церковном парке. Вдыхал полной грудью запах весны.
Глава 2
Вскоре после Пасхи, в середине мая, позвонил Насонов. Адриан немного занервничал — не то, чтобы не хотелось увидеть Алексея, но Книжник боялся того предполагаемого непонимания, которое так ранит в человеке дорогом, значимом для тебя, в том, который долго был, пожалуй, единственным понимающим.
Однако, приехав, Насонов не разочаровал его.
Ещё со встречи на вокзале, увидев Парфианова за десяток шагов, остановился и, склонив голову набок, поджидал, пока тот подойдёт. Вместо приветствия осведомился: «Нашёл Истину?» Адриан изумлённо поднял брови. «Откуда?»
В ответ тот усмехнулся и махнул рукой.
— По роже всё видно.
Дома у Адриана молча с интересом выслушал, не сразу высказался, кое-что переспросил. Особенно его заинтересовала исповедь… и видение. «Кошмар Ивана Фёдоровича, говоришь…» На его ещё более исхудавшем лице с обострившимися чертами было нечто новое, чего Книжник никогда раньше не видел. Алексей был усталым, измотанным и нервным, но теперь в глазах проступило что-то новое, затаённое. В сентябре предстояла защита. Всё было вроде нормально, декан благоволил к нему. Насонов рассказал о теме, о предполагаемом составе учёного совета, но Парфианов видел, что мысли его были далеко.
Наконец Алёшка проговорил и то, что навалилось на него в последний год непомерным грузом. Вскоре после их встречи в прошлом году, дом-то совсем опустел, он не привык к такой тишине… Он познакомился с молодой аспиранткой. Точнее, почему-то вдруг разглядел. Раньше-то ему нравились другие. Пококетливей да поигривей. А тут вдруг… Все сладилось, он, в принципе, не прочь был и жениться. Готовила к тому же хорошо.
Парфианов, вспомнив курочку с золотистой корочкой, усмехнулся. И что помешало?
…Про себя Насонов решил, что как только ему скажут о залёте… Но ничего не говорилось. Он, наконец, спросил, зачем она предохраняется, ведь у них всё серьёзно? Оказалось, ничего она не делает. Он почему-то распсиховался, пошёл к Витензону, что в областной. Тот его и огорошил. Промямлил что-то о лечении, года два-три. Простыл он года два назад, когда в Карелию на конференцию мотался. Ленка сказала, что будет-де ждать.
Но он не верил Витензону. Не верил и ей.
— Чёрт возьми, почему именно мне, — Насонов уставился в тёмный угол, надолго замолчал, потом продолжил, — я всё вспоминал, ты тогда сказал о Севериновой. Я ведь тоже заставил Ритку…
Адриан молчал. Он прочёл в одной из книг Иллариона, что люди распинают Бога своими грехами. Теперь Книжник понял, что людские грехи распинают и их самих. Но Алёшку было жалко, Адриан, глядя на друга через призму Истины, не оправдывал его, но жалел. А отчасти и оправдывал, ибо, воистину, не ведал тогда дурак, что творил. Что они вообще тогда понимали? Женская глупость! Ха. Твоя-то была похлеще, только казалась вполне разумной и неподдающейся классификации.
Алёшка махнул рукой.
— Ладно, будь, что будет. Три года… Один-то выход всегда есть.
Книжник взорвался.
— Прекрати, что ты несёшь? Раз суждена бездетность — смирись. Дети… сколько их — брошенных по детским домам? Возьмёшь и воспитаешь. Нашёл смысл жизни! Молись, Бог простит. Ты убил дитя, но Бог простит, в покаянии — прощение…
Книжник резко умолк, заметив остановившийся взгляд Насонова.
За время их совместного общения в эти последние весенние дни Насонов устал удивляться тому, насколько изменился его друг. С одной стороны, в нём появилась какая-то почти женская мягкость и незлобивость, уступчивость и услужливость. Казалось, что прежняя его личность исчезла, а ему улыбался человек, исполненный стремления разделить с ним полученное счастье, которое не мог объять в одиночку. Это не было фантомом, и Насонов понял это. Парфианов не был позёром и прогибаться, чтобы произвести на него впечатление, не стал бы никогда. При этом суждения его были определённы, жёстки как никогда, его внутренняя уверенность ощущалась почти зримо.