Как-то вспомнили о Шелонском. «Бедняга, что он творит…» — пробормотал Адриан. Иногда Книжник говорил такое, что у Насонова возникали сомнения в здравости его рассудка, особенно, когда Книжник начинал твердить о красоте и святости жизни, о том, как прекрасен мир, как огромен океан любви Божьей ко всем людям и ко всякой твари…
Сумасшедший?
Снова вечерами они гуляли по набережной, а оттуда направились к кладбищу. Кресты погоста тонули в зарослях мяты. В небе над старой часовней алели потеки заката. Парфианов сказал, что хитон облаков облекает солнце розоватым одеянием, словно несказанным сиянием Фавора — жертвенной кровью распятого Бога, и Насонов снова испугался, почувствовав, что теряет друга, перестаёт понимать. А тот, опершись спиной о могильную ограду, не отрывая глаз от креста, всё говорил, как ощутима, осязаема предвечность, недоумевал: «откуда мне сие?» Он словно ожил в изначальном дыхании Всевышнего, странно отмечен, знаком избранничества, милостью Божьей.
— Мой Господь… Ты знал, что будешь распят ещё до сотворения мира, — пробормотал Книжник, и Насонов испугался ещё больше, заметив его экстатический взгляд, устремлённый на крест.
Тронулся, ей-богу.
Ночью, когда Книжник спал — тихо, как сурок — Алексей вышел на балкон. Он давно маялся бессонницей, но теперь сон не шёл и от пережитого. Думать, что друг рехнулся, оснований не было, но если это не безумие, то что? Слов нет, они разнились, и Насонов, называя Книжник праведником, говорил то, что думал. Он видел своих приятелей-аспирантов и нынешних студентов, он видел преподавателей и случайных знакомых. Парфианов отличался от всех. Его считали странным и каким только не считали, но он был к Парфианову ближе других, и знал его, как полагал, лучше других. Адриан всегда мыслил критично, логично и порой зло.
Теперь же… назвать мерзавца Шелонского беднягой?! Но… Насонов похолодел. Ведь он тоже… да чего там… да, убийство… своего ребёнка… пусть бездумно… а теперь? Бедняга он теперь, чёрт возьми, конечно, бедняга, кому он такой будет нужен? И неизвестно ещё, как расплатится за всё своё Шелонский.
Жуткая логика прослеживалась. Это была не логика сумасшедшего, но та, о которой не хотелось думать. Та, в измерении которой за любую совершенную подлость или глупость приходилось платить. Ему пробило тридцать три. Насонов понимал больше, чем в университетские времена, когда год был целой эпохой. Время спрессовывалось. Он уже мог выследить последствия некоторых поступков и проследить некоторые судьбы. Да, логика проступала. И в его жизни — тоже.
Что там сказал Парфианов — «прощение — в раскаянии?» Но ведь он и раскаивается! Дурак был, конечно. Правда, для понимания этого ему понадобилось вглядеться в глаза врача, где прочитал приговор. Но ведь он всё-таки понял! Теперь понял. Книжник повернулся на диване, свалив при этом его подушку на пол, и его мерное дыхание снова слилось с тишиной весенней ночи и пением цикад за окном.
Да, Книжник всегда был уникумом. Хоть, кстати, никогда не осознавал этого. Насонов изумлялся не тому, что тот нашёл свою Истину, но скорее истинности самого Адриана. Он всегда полагал, что Парфианов — не от мира сего, таких просто нет, настолько свободен был Адриан от того, что составляет суть жизни и личности тех, кого он знал. Выходит, надо быть таким же, чтобы тебе открылось то, что понял Книжник.
Книжник — счастливец. Но его путь — это его путь. Сам Насонов не был богоискателем. Его интересовала не Истина, а… а, чёрт возьми, что его интересовало? Чуть-чуть наука, чуть-чуть бабы, чуть-чуть карьера, чуть-чуть деньги. Всё по чуть-чуть. Он и впрямь — ничего не ищет. Значит, ничего и не найдёт.
Заснул Насонов под утро, истерзанный и совсем больной. Проснулся около полудня, когда Парфианов пришёл на обед с работы и принёс холодное пиво с кальмарами. Вечером пошли на пристань, и красота заката надолго приковала взгляд Насонова. Он заметил, что Книжник, раньше всегда любовавшийся природными пейзажами, теперь их не замечал. Книжник и сам подтвердил это. «Я потерял себя. Мне уже не нужен ни первый снег, ни запах цветущих вишен. Мои утраты отболели, чувства остыли. Истина — нашла меня, все остальное — пустое».
«Когда долго вглядываешься в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя…» Чушь. Кто позволит ей поднять на меня глаза?
Про себя Насонов решил, если всё окажется безнадёжным, он тоже постарается… потерять себя. Напоследок.
Но неужели Истина — действительно может быть в старом храме на окраине города?
Книжник улыбнулся в ответ на насоновский вопрос. Он и в самом деле интересовался — намного иудаизмом, немного — буддизмом, с глубоким интересом изучал католицизм, прочёл труды протестантов. Интересовался синтоизмом и даосизмом, полистал Конфуция. Исследовал, что мог найти, в исламе. Памятуя о Прадхане с Мулапракрити, проскочил индуизм и оккультизм, резонно сочтя, если Истина обретается только в Гималаях, толку в ней нет. Страна, насчитывающая пять сотен равно истинных учений? Вздор это, господа. Не счёл Парфианов нужным знакомиться только с культами Вуду и с шаманизмом. А вот в храм на соседней улице заглянул только тогда, когда выбирать оказалось уже не из чего. Извилистый и идиотский путь российского интеллигента.
Насонов не согласился.
— Путь российского интеллигента сегодня лежит через рынок. У прилавков — профессора и доценты. Технари и математики — директора банков, актёры — рекламируют шоколад, писатели — занялись порнухой. Кого из них, помилуйте, интересует Бог?
Расстались на вокзале почти по-братски. Адриан заметил, что не хочет отпускать Алёшку.
Между тем, Книжник стал в храме если не своим человеком, то почти своим. Знал всех по именам, узнал и судьбы этих людей и их духовные пути. Они разнились — и это различие, как отметил Парфианов, зримо отпечатывалось на лицах. То были лики ликующие и лики скорбящие. Первый тип встречался редко — это были богоискатели, вроде него, для которых обретение Бога было итогом, целью и смыслом жизни. Безгрешных пред Господом нет, но эти, по хранящему их Промыслу, не обременённые несмываемыми смертными грехами, обретя свою Истину, разве что не пели, светились счастьем и любили всех. По сияющим лицам с то и дело мелькающей на них улыбкой их было видно издалека.
Вторые — кающиеся — пришли на невероятном судьбинском сломе, на страшном бытийном ударе, сотрясшем их до основания души. Женщины, на совести которых было несколько десятков абортов, бывшие развесёлые блудницы, партийные активисты, когда-то глумившиеся над верующими и не пускавшие их в храмы, бывшие палачи НКВД, сексоты и доносчики, когда-то продававшие соседей страха ли ради иудейска, а порой и за лишние квадратные метры, тати, смершевцы, насильники и убийцы. Обессиленные и больные, лишившиеся кто — детей, кто — воровски накопленного, и почти все — возможности спать по ночам, они приползали на слёзном раскаянии и с ужасом слышали о плодах покаяния. Их они принести уже не могли и истаивали в слезах с мытаревой молитвой на устах. Их тоже можно было узнать издали — по мрачным потемневшим лицам и скорбным вздохам.
Книжник начал бредить монашеством, но увлечение его не было одобрено Илларионом. «Времена нынче не те, старчества нет, наставить некому, а тебе ничего не стоит быть монахом в миру, живёшь-то один, — совершенствуйся, Книжник, молись, читай» Адриан понимал, что он чего-то не договаривает, но допытываться не стал. Монастыри, и вправду, только восстанавливались. Но Лавра… Илларион отсоветовал и это.