— На первом благодатном порыве не строится жизнь, Адриан. Подожди несколько лет. К тому времени поумнеешь и поймёшь, что тебе нужно.
Книжник читал запоем. Иногда сам изумлялся количеству прочитанного. Как это в него входит? Ощущение Божьей любви, растворявшееся в нём, усиливало стократно. Книжник стал жалеть людей и заметил, что чем ничтожней и бесчестней был иной человек, тем больше он сожалел о нём, предвидя предстоящие ему скорби и понимая, насколько несчастный из-за затмевающих ему глаза подлости и гордыни лишён возможности постичь Истину, познать счастье.
Он любовно выбрал церковной лавке большую икону Христа, повесил над диваном так, чтобы, открывая утром глаза, видеть Господа. По ночам, когда в окно падал рассеянный лунный свет, дорогой оклад иконы отливал искристыми бликами. Сам Парфианов, заметив в любом другом чувства, подобные своим, назвал бы их любовью, но о себе сказать, что любит Господа, никогда бы не дерзнул.
Но пришедшее теперь абсолютное, полное понимание смысла и цели жизни диктовало жёсткое переосмысление прочитанного когда-то, сложившихся мнений, пристрастий, былых оценок. Теперь Парфианов быстро и безошибочно нащупал тот изначальный слом, низвержение человека с вершины духа — в бездну пошлости и ничтожества. Как в своё время иронически названная латынью «певицей» собака, как смердящая едким запахом трава была наречена амброзией, так и эта эпоха была наименована Возрождением. И воистину возродилась тогда и мерзость язычества, и дурная игра человеческого духа на понижение всех ценностей…
Но когда становится ничтожной шкала человеческих ценностей, становится ничтожным и он сам.
Теперь Парфианов понял, почему интуитивно морщился, читая Боккаччо и Рабле. А как ничтожен был этот жалкий Вольтер, пытавшийся опустить все святыни до уровня своих гениталий, ибо именно там находилось для него мерило всего. Как он мог заставить одураченную Европу слушать себя? Непостижимо.
Вся история последующих веков — была историей падения и распада. Книжник был прав ещё тогда, в студенчестве, когда наитием обозначил революционную идею как пошлость. Теперь он понимал это отчётливо. Люди утратили последнюю веру, и пошлость восставшего, потерявшего себя охлоса, разлилась, затопляя всё.
Сколь смешной и ничтожной показались ему теперь вся братия серебряных, да и любых иных веков литературы, суетная, пустая, озабоченная только производимым впечатлением, изобретающая дурацкие афоризмы, одевающаяся в какие-то жёлтые кофты, публикующая даже черновики: упаси Бог, пропадёт эта пара строк для потомства! Лукавая артистическая богема дореволюционной России, либо выброшенная в эмигрантскую нищету, либо изведавшая все прелести сталинского террора — она сторицей заплатила за свою пошлость.
Да, можно отречься от Бога, но как обрести свободу от возмездия? Механизм воздаяния — «Коемуждо по делом его» — незыблем. Написавший сотню томов ниспровергатель Церкви Вольтер, ныне известный только филологам-литературоведам по двум крохотным рассказикам да жалкой пьеске, давно переставшими быть фактами литературы и ставшими скорее артефактом палеографии, забытый и никому не нужный ныне… Прикованный к постели на семь лет Гейне, хулитель Господа… Обезумевший Заратустра-Ницше…
«Стыдятся ли они, делая мерзости? Нет, нисколько не стыдятся и не краснеют. За то падут между падшими, и во время посещения Моего будут повержены. Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдёте покой душам вашим. Но они сказали: «не пойдём». Итак, знай, собрание, что с ними будет: вот, Я приведу на народ сей пагубу, плод помыслов их; ибо они слов Моих не слушали и закон Мой отвергли…»
Воистину «плод помыслов» всех этих глупцов и убил их. Можно было подумать, что это мщение Истины. Но, вдумавшись, Адриан отверг это. Оставляя Бога, остаёшься в пустыне духа, и никто не найдёт в песках колодца. Удаляясь от Истины, становишься глупцом, даже если сохраняешь способность думать. Уходя от Источника жизни, становишься мертвецом, даже если дышишь.
Только и всего.
В нём появилось что-то новое — жалостливое и безжалостное одновременно. Он почти до слёз жалел соседского сироту, оставшегося на попечении престарелой бабки, помогал, чем мог, но яростно бесновался, когда заходила речь об отмене смертной казни. Подумать только, Господь говорит — «если кто с намерением умертвит ближнего коварно, то и от жертвенника Моего бери его на смерть», эти же глупцы, ни разу не озаботившиеся невинными жертвами преступлений, ратуют за милосердие к людоедам!..
Книжник переосмыслил и свой первый сверхчувственный опыт. Да, Истина тогда на мгновение сжалилась над ним — и подарила ему то понимание полноты и вечности, которое ни в каких книгах не почерпнёшь, пока сам не станешь истинным. Но Книжник искренне не понимал — почему он вдруг смог вместить невместимое в него ранее? Разве он страдал? Всё, что случилось с ним за эти годы, Парфианов страданием не считал. Это была просто борьба с пустотой — порой мучительная до тоски, до суицидального леденящего холода, до отвращения. Но разве это страдание?
Илларион, выслушав его недоумение, заметил, что страдание стоика и хлюпика — это разные измерения. Одному и пылинка в тягость, другой и бетонной плиты на плечах не заметит. «Я — стоик?», не понял Парфианов.
Монах просто ухмыльнулся.
Но совершенно особенным переживанием для Книжника было не покидавшее его теперь ощущение Вечности. Книжник, ненавидевший смерть по соображениям идейным, за то, что она была так удручающе похожа на ту пустоту в углах, за распадающийся образ учителя в гробу, за изувеченные тела в ледяной речной пойме, теперь понял, что больше не подчиняется ей. Исчез не только страх, исчезло и отвращение, исчезли мысли о смерти, исчезла и сама смерть.
Он был вечен, и все устремление связывал с бытием в Вечности. Он хотел заслужить Вечность с Ним, с Господом, чьё имя повторял восторженно и любовно, с его Истиной, которая спасла его, вытащила из пустоты. Обретение вечности странно изменило и его бытие — трансформировав его суждения до такой степени, что те, кто имели возможность слушать его, недоумевали. Из его речи исчезли темпоральные глаголы, мышление утратило торопливость и обрело неспешную размеренность, дни не начинались, а ночи не кончались. В него вошла Вечность.
Книжник перестал замечать время — оно остановилось.
Глава 3
А между тем стрелки на циферблате не останавливались ни на секунду.
Вскоре Адриан стал свидетелем неподдельного горя старика Лилиенталя. Сгорел его телевизор. Михаил Аронович, лишившийся новостей о взрывах, полемик об оральном сексе, песен про лунных котов и фильмов о нетопырях, был одинок и потерян. Кто же теперь научит его тонкостям секса? Адриан расхохотался и притащил старику свой телевизор, который до этого за ненадобностью засунул в стенной шкаф. Тот не поверил такой щедрости. Это мне?
— Разумеется. Как же вы, Михаил Аронович, без секса-то проживёте?
Насонов защитился, сообщив ему об этом в довольно сумбурном письме, где ощущались такие перепады настроения, что Адриан забеспокоился. Кстати пришёлся и телефонный разговор с отцом, порадовавшим его известием о рождении второго племянника и приглашением на праздник по этому случаю. Без проблем взял командировку — были и кое-какие дела.
В город своего взросления приехал утром, когда предместья ещё не утонули в дымном степном мареве солнечного пекла, сейчас, в сентябре, чуть схлынувшем, но всё равно тяжёлом для южанина и жителя приморских гор, каким Адриан уже давно считал себя. Остановился у отца, а к вечеру поехал к Алёшке. Тот жил теперь в родительской квартире и, миновав нравящийся ему величественный памятник Пушкину, Книжник нырнул в подворотню насоновского дома, с ходу наскочив на какого-то человека, шатавшегося, как пьяный. Он и был явно нетрезв, хотя запаха спиртного слышно не было, и Адриан посторонился было, но тут же чуть наклонился вперёд.
— Михаил?
Да, это действительно был Полторацкий, за прошедшие несколько лет превратившийся в нечто неопределимое. Он напоминал вокзального бомжа, несколько дней ночевавшего на улице. Понимая, лихорадочно подсчитав годы, что тому никак не больше тридцати двух, а на вид — полтинник, Адриан ещё больше удивился. Пил Полторацкий несколько неумеренно ещё в общаге, но чтобы спиться? Полторацкий узнал его, но было заметно, что он воспринимает окружающее далеко не адекватно. Михаил был озабочен только возможностью занять у этого лощёного господина, в котором опознал старого знакомого, энную сумму и начал привычно канючить, называя Парфианова «братком». Тот, поняв, что пытаться поговорить — глупо, вынул из кармана купюру, при виде которой глаза Михаила на мгновение ожили. Проводив его, чуть пошатывающегося и всё ещё медленно бормочущего какие-то слова благодарности, долгим взглядом, быстро поднялся по лестнице на третий этаж. На его звонок Насонов с раздражённым выражением на усталом лице тут же распахнул дверь.