Коридор слабо освещали редкие газовые лампы, которые горели с шипением. Пол скрипел, ковровая дорожка была тонкая и местами протерлась. Лернер шел на цыпочках. Вдруг в дальнем конце отворилась самая последняя дверь. Оттуда, колыхаясь, выплыла ему навстречу голубая клетчатая юбка; Лернеру показалось, что он слышит, как шелестят складки и шуршит по полу подол. Мадемуазель Лулубу шла понурив голову. Шляпка с помятыми цветами висела у нее через руку, пуговицы на груди были небрежно застегнуты, потрепанное и помятое платье имело жалкий вид. Тут Лернер увидел, что она прижимает к лицу платочек. Он заметил там что-то красное: ее красные перчатки? Нет, она была без перчаток, но платочек, зажатый в черной руке, был весь окровавлен. Медленно она приближалась к Лернеру. И заметила его только в последний момент. Он прижался к стене, оцепенев от ужаса. Маленькие глазки скользнули по нему с равнодушием. Он был чужой для нее. Она вышла от Шолто Дугласа как выжатый лимон. По коридору неверным шагом двигалось то, что от нее осталось.
Когда Лернер, выключив свет, лежал в постели, уставясь в тишине (ибо в это время даже в отеле "Монополь" воцарялась тишина) открытыми глазами в темноту, с благодарностью ощущая, что вот он спрятался под одеялом и никто его тут не видит, он услышал сначала какое-то тихое потрескивание, затем из этого потрескивания родился вскрик, но то был не крик человеческого голоса, а звонкий треск сломленного дерева, которое в последний миг, перед тем как превратиться в немой предмет, издало звук во всю мощь заложенного в нем резонанса. Крик был хотя и громкий, но остался в границах тела. Он исторгся из сердца. Там что-то гулко надломилось.
Сжигать за собой мосты или сжигать корабли — эти выражения были просто поговоркой, и только сейчас он понял, что они значат. Выполняя свой великий план, он зашел далеко, оказавшись за пределами своего мироощущения, намного за рамки того, на что считал себя способным, и окунулся в такие приключения, о каких никогда не мечтал. Он покинул мир своей семьи; в известном смысле покинул даже страну, он тратил деньги, которые ему не принадлежали, и подписывал векселя на будущее. А теперь уже поздно было поворачивать назад. Позади все мосты сожжены. Можно двигаться только вперед — в одиночку или в обществе тех попутчиков, которые встретились ему на этой стезе.
"Господи, только бы не остаться одному!" — подумал Лернер, засыпая.
На следующее утро Теодор Лернер встал в девять часов другим человеком — остывшим, но полным нетерпеливого ожидания. Легкая барабанная дробь, возвещавшая приход госпожи Ганхауз, раздалась на полчаса позже. Лернер открыл дверь, еще без пиджака, но уже в подтяжках. Она приоткрыла дверь ровно на столько, чтобы только протиснуться, и заговорила приглушенным голосом, но с таким сияющим выражением, словно хотела сообщить ему ка-кой-то великий секрет.
— Все идет великолепно!
Что именно шло великолепно, она не уточнила.
— Шолто знает, что я тут, у вас, и скоро нас позовет.
Лернер спросил, успеет ли он выпить чашку кофе.
— Лучше не надо, — сказала госпожа Ганхауз: Шолто, дескать, человек с причудами. Иногда заставляет людей ждать часами. Эта привычка осталась у него с колониальных времен, где времени и слуг всегда хватало с избытком, но, как только он что-нибудь придумает, все должно делаться бегом. Она рассказывала это таким тоном, как будто сообщала о забавных причудах гениального ума, похвальных слабостях истинно великого человека. — Чего мне стоило затащить его сюда!
Она повстречалась с ним в Дюссельдорфе на вокзале.
— Мы с ним дружны с незапамятных времен.
До остановки в Висбадене она уламывала его не выходить из поезда. И наконец уломала.
— Если бы я отложила наш разговор, договорилась встретиться завтра, послезавтра, через неделю в Висбадене, встреча вообще бы не состоялась. Такой уж он человек. Не признает никаких обещаний. Скользкий, как мыло. Удивительный человек, настоящий знаток своего дела! В сущности, он мой учитель. "Шолто, — говорю я ему, — вам я обязана всем". — "Мадам…" — говорит он, потому что он невероятно вежлив, джентльмен старинной закалки, понимаете.