Выбрать главу

— Я будто умираю, Фити. Нет ничего, понимаешь? Слива в саду цветет, и глаза радуются, а потом будут плоды, девушки сварят их в меду. А я?

— Ты красивее сливы, цветочек мой! И слаще.

— Фити, я не дерево в саду.

Отбрасывая скомканную ткань, Хаидэ села. Спустив ноги на мраморный пол, вытянула их, рассматривая. Она уже не так худа, как была когда-то, бегая девочкой по степным травам. Но крепкое тело не набрало должной солидности замужней женщины. Круглые бедра и длинные голени. Вспомнила, как Теренций, охлопав ее, сравнил с любимой кобылицей, отметив громко, что кобылица стройнее и длинней бабками. Она тогда прокралась на конюшню и перерезала гнедой кобылке горло, простая работа, которую в племени делали, конечно, мужчины, но и каждая женщина знала, как избавить от мучений лошадь, сломавшую ногу. Не потому убила, что хотела быть лучшей для мужа, по детской глупости приревновав его к женщине иппо, а потому что не могла позволить сравнивать себя с лошадью — чужаку.

Не пряталась. Вернулась с конюшен, неся в опущенной руке длинный нож, с которого падали на холодный пол вязкие черные капли. Теренций, спихнув с колен мальчика с накрашенным лицом и яркими губами, трезвея, смотрел. Выслушав испуганного конюха, замахнулся на молодую жену толстой рукой. И опустил руку, наткнувшись на неподвижный взгляд воина на почти детском лице.

Хаидэ провела руками по твердым коленям. Где та девочка, которая могла так — ножом, по горлу, за глупые слова? Пусть бы она все еще была ею. Но — ничего нет…

— И даже плодов нет, Фити. Мне нет детей.

— Ах, нет? А кто просил своего Нубу? Ты и просила! Мне бы, пока я жива, плести волосы твоей дочери или ругать сына. А вместо того сохну, глядя, как ты завязла, ровно оса в диком меду. Твоя голова, Хаидэ, что пустой орех!

— Думала, ты меня пожалеешь, Фити.

Нянька, обиженно отвернувшись, молчала. А потом, подойдя, присела на пол, вытирая капли с обнаженных ног женщины.

— Жалею вот. Одна ты у меня. Внуков бы только. А?

— Нет, Фити. Пока не повернется судьба. Но я больше не могу ждать. А она никогда не повернется.

Послушно сунула голову в широкий ворот банной рубахи, стянула вырез на груди. Подождав, когда Анатея завяжет домашние сандалии, подставила няньке лоб для поцелуя, пошла к внутренней лестнице.

— Ты придешь меня расчесать, Фити? Как раньше.

— Приду, вот приберусь тут. Да. Говорят, на корабле не только из столицы. Говорят, привезли в город писцов. Из самых далеких стран, где и боги вовсе другие. Они будут учить грамоте знатных наследников. Говорят, в метрополии делают так сейчас, все делают, мода такая. Вот в ужин и посмотришь, может, развеселишься.

— Видишь, а сказала — не знаю, не знаю. Ты Фити, мудрая, как старая мышь, все знаешь.

— Иди уже, сливка моя.

Старая нянька окликнула воспитанницу, когда та уже подходила к занавесям дверей:

— Ты не должна забывать главного, Хаидэ, дочь непобедимого.

Женщина остановилась, отпуская складки тяжелой ткани. Поворачиваясь, улыбнулась старухе и та поежилась от улыбки, как от ковша ледяной воды.

— Дочь Непобедимого никогда не забывает о главном, старая. Но кроме главного есть еще это…

Хаидэ распахнула широкий ворот, показывая крепкую шею и начало грудей, провела ладонями по талии и бедрам. И, всколыхнув ткань, скрылась на мраморных ступенях.

В верхних покоях солнце, заглядывая в окна, заливало пустоту желтым предвечерним светом. Хаидэ медленно прошлась вдоль сундуков, присела на постель, трогая разложенные парадные одежды. Тут снова пахло полынью. И снова пришли в голову, мерно звуча, слова о тростнике и камне, которым не быть. Это стихи? Песня? Они так похожи на детские учебные распевки, что повторяют за старшим мальчики в первом военном лагере Зубов Дракона. Но маленькое слово меняет суть и кажется, слова махнув хирыми хвостами, мелькают на краю слуха, сыплются по кустам, и смеются оттуда над той, что стала такой неуклюжей и медленной, даже поймать услышанное и победить его — не может.

Она зашевелила губами, не пытаясь услышать, повторяла полузабытые детские наказы, в них почти так говорилось — обо всем. Так. Да не так!

Усталые от полного дня быстрого бега, драк, упражнений с луком, усталые так сильно, что даже голод умирал в животах, дети сидели вокруг костра или просто в темной степи, залитой молоком плодной луны. Сложив на коленях грязные руки со сбитыми костяшками, мерно покачивали головами и вступали следом за первым словом старшего:

— Не думать, как ветер, качающий тростники… Быть им. Не думать, как думает выдра, что рвет рыбу поперек острой пастью. Быть ей — гладкой и мокрой, со старой раной на задней ноге… Не думать…

Утренний голос в голове пришел снова, усилился, будто вызванный памятью — спорить с воспоминаниями. Сказал, налегая на крошечное все меняющее слово:

— Не быть ветром, качающим тростники. Не быть! Выдрой и птицей, ищущей крови — не быть. И камнем — не…

Хаидэ встала, резко, убирая ухоженную руку с яркой парчи узора. Машинально поправляя сползающий вырез мягкой рубахи, мяла ткань, выкручивая шелковый шнурок.

На маленьком столике у стены лежали пергаментные свитки. Это подарил ее мужу купец, привез из Афин. Стихи и новые песни. А кому петь и читать их? Рабыням, что приходят по зову, вышивать с ней очередное покрывало? Им скучно слушать, они хотят говорить о новых украшениях и о том, что на городском базаре появились бродячие актеры, — голосят куплеты и прыгают через головы друг друга.

Восемь лет. Каждый год выливается в колодец неба внутреннего дворика, как новая медленная вода. И на самом дне ее она, Хаидэ, дышит мерно, как сонная рыба. Раз в неделю — на рынок с рабами, пройтись между кричащих и скалящих зубы торговцев и бродяг. Каждый день в храм Афродиты и Аполлона, чужих ей богов, принести маленькие жертвы: венки из цветов, куски богатого вышитого полотна, алабастры с благовониями. И изредка, как праздник, выехать в небольшой колеснице на встречу с начальниками наемных отрядов из родного племени. Ехать по степи, смотреть до рези в глазах, дышать так, что рвется грудь, вспоминая. А там снова сидеть наряженной куклой, пока мужчины ведут переговоры о том, сколько воинов и куда. И только пытаться, рассмотрев, узнать под парадными доспехами, вдруг там, среди молчаливых вооруженных мужчин кто-то из тех, с кем она бегала когда-то по маленькому стойбищу или ехала рядом в простом седле черного жеребца Брата.

Ей опять захотелось позвать Гайю. Пусть бы снова пришел сон наяву. О том, что осталось там, в ее степях. Где она, летая над весенними травами, не понимала, что живет. Все думала, жизнь настанет потом. И вот оно это потом, в пустоте богатого дома.

— Доннг, — пропел бронзовым голосом тронутый ею гонг и сразу по лестнице заторопились босые шаги.

— Мератос, приготовь гребни и заколки. Меня расчешет Фития.

— Да, моя госпожа, — прибежавшая девочка надулась, изо всех сил стараясь показать хозяйке, как ей обидно, что не она будет чесать длинные золотистые волосы.

— Ты достала подвески? Те, что из глины?

— Вот они, — девочка поднесла ей открытый плоский ларец. Хаидэ вытащила из него маленькую коричневую фигурку — ежика с глазом-бусинкой, висящего на потертом кожаном шнурке. Улыбнулась, поворачивая так, что черный глазок заблестел, как у живого. Поставив ларец на столик обок большого зеркала, села на кожаный стул и принялась доставать все фигурки, трогая каждую и аккуратно выкладывая на стол. Мератос за спиной тихонько фыркнула.

— Нравятся?

— Н-ну… смешные такие. Как… как у бедняков. Прости меня, госпожа, если я обидела тебя глупым словом.

— Их сделал мальчик, дурочка. Сам нашел глину и сам лепил. А обжигал на костре. Один маленький еж на каждое время степного года. Вот этот — с лапками, это зимний, тогда была злая зима и даже летали белые мухи. А этот, что повернул голову вбок, он из первой весны. Его, может быть, кусала пчела, и он отмахивался лапой, видишь? А этот, с косыми глазками, он из лета. Наелся дикого меду и песни поет.