Выбрать главу

Слёзы текли ручьём из глаз Мазепы, который сидел на кровати с распростёртыми объятиями и смотрел нежно на своего сына. Огневик стоял, как громом поражённый, — и отвращал взор от жертвы своей мести. Наконец он бросился на грудь Мазепы и зарыдал...

Вдруг Богдан вырвался из объятий отца своего и, как будто опомнившись, сказал:

   — Пойду за врачом... Может быть, ещё есть средство спасти тебя...

   — Напрасно, — сказал Мазепа с горькою улыбкою, удерживая за руку сына. — Я знаю свойство этого яда! Никакая человеческая мудрость не уничтожит его действия... Всё кончено!..

   — Боже! — воскликнул Богдан, устремив глаза в небо и подняв руки, — Чем я заслужил такую ужасную казнь!.. Наталия была сестра моя... Жертва моей мести — мой отец!

   — Сын мой! Я навлёк казнь на всё моё семейство... Я один преступник! Вы очистительные жертвы! Для вас небо... для меня ад и проклятие в потомстве...

Богдан бросился на колени подле постели и стал молиться...

   — Ты несчастный залог первой и единственной любви моей, — сказал Мазепа сквозь слёзы. — Ты сын той женщины, которая презрела величие, богатство, самую честь и узы супружества для меня, бедного скитальца, слуги её мужа! Палей, вероятно, рассказывал тебе, что заставило меня бежать из Польши в Запорожье... Я укрылся от мести раздражённого мужа? и мать твоя должна была соединиться со мною... Она уже была на пути — не тех пор я ничего не слыхал об вас... Целую жизнь я плакал по тебе... мечтал об тебе, видел тебя во сне, любил не существующего для меня — и наконец нашёл., при гробе моём! — Мазепа не мог продолжать... Рыдания заглушали его голос.

   — Теперь ты позволишь мне прижать к сердцу останки сестры твоей... нашей Натальи!

Богдан отдал ему волосы несчастной, и Мазепа покрыл их поцелуями и прижал к груди.

   — Нет, я не в силах долее выдержать! — воскликнул Богдан, всхлипывая и почти задыхаясь. — Прощай! — При сих словах Богдан обнял Мазепу и бросился, стремглав, за двери...

   — Сын мой! Сын мой!.. Дай мне обнять тебя... Позволь умереть на груди твоей!.. — Но Богдан уже не слыхал его. Он быстро пробежал по всем комнатам, разбудил слуг, дремавших в сенях, и сказал им, чтоб они поспешили к своему господину, соскочил с крыльца и скрылся во мраке.

Лишь только служители показались в дверях, Мазепа закричал:

   — Духовника, скорей, скорей... Умираю!

В доме сделалась тревога. Все засуетились. Чрез несколько минут вошёл монах. Мазепе доложили, что Орлик просит повидаться с ним, но умирающий не велел никого впускать и заперся с духовником.

   — Отче мой! Свершилась казнь Божия за мои преступления, казнь ужаснее всякой, какую ты мог предсказать, казнь, какой не подвергался ни один злодей, даже сам Иуда Христопродавец! Исповедуюсь, каюсь!..

Монах взглянул на Мазепу и ужаснулся. Уже яд начал действовать. Судороги кривляли лицо его, покрытое синевою, пена била клубом изо рта. Он то сжимался, то вытягивался. Кости трещали в суставах.

   — Несчастный! — сказал монах. — Не наложил ли ты рук на себя? Самоубийство... смертный грех!..

   — Не, я не убил себя! — сказал Мазепа прерывающимся голосом, — Только в одном этом грехе я не повинен... Но прими мою исповедь... Я грешен противу всех десяти заповедей от первой до последней... В мечтах суетного мудрствования я даже отвергал бытие Бога и истину искупления... Я играл клятвами... Не щадил крови человеческой... Ругался над добродетелью и целомудрием... Я изменник!..

Судороги усилились. Монах покрыл умирающею простынёю и стал молиться перед образом.

Орлик не послушался приказания Мазепы, силою ворвался в его почивальню.

   — Благодетель, второй отец мой! — воскликнул Орлик я бросился обнимать страдальца.

Монах читал отходную молитву, не обращая внимания на окружающие его предметы:

   — «Владыко Господи Вседержителю, отче Господа нашего Иисусу Христа, иже всем человеком хотяй снастися и в разум истины прийти; не хотяй смерти грешному, но обращения и живота, молимся и милися ти жеем; душу раба твоего Ивана от всякая узы разреши и от всякая клятвы свободи, остави прегрешения ему, егде от юности, ведомая и неведомая, в деле и в слове, и чисто исповеданная или забвением или стыдом утаённая...»