— И черницы, и попы все на мою бедную невинную голову! Бог, да царь, да ты один, найзичливейший приятель, мой куме, любишь меня! Чтоб веселиться завтра, я с горя, тяжкаго горя крепко смеяться буду: и горе смеётся! Когда б только ты сего не знал, куме мой, куме. Ох! Ох! Ох! Тяжко, тяжко, когда горе смеётся, да что же делать!..
— Ясневельможный куме, плюнь на горе да веселись! Ничего не думай и — вся гетманщина засмеётся, как та дивчина, которая червону розу в косу вплетает!
— Ох! Так, да не так.
— Да так! Ну, ласце и приятельству твоему отдаюсь я: поеду до жены и детей — с дороги прямо к тебе!
— Прощай, куме; ты от мене, а слёзы в очи мои; другой бы веселился, а я целу ночь проплачу, горько проплачу; какая радость, когда вся гетманщина идёт против мене. Я, скажут, причиною, что голова летит за головою под секирою — а не подумают, не рассудят, что не я сужу, а есть кому и без гетманской головы судить. Теперь судья не то, что в стародавние годы; есть, кто пануе в гетманщине, а гетман, как сояшник старий, какой воробец ни прилетит, всякий клюёт его семя... Прощай, куме, поклонись жене, и поцелуй дочку мою, и завтра все — в Бахмач. Вы знаете, что праздник мой для вас одних, а ни для кого другого.
Кочубей обнял гетмана.
— Прощай, куме, прощай.
— Господь да сохранит тебя!
Кочубей ушёл; через пять минут после ухода его, тихими шагами вошёл в комнату гетмана мужчина средних лет в длинном чёрном платье, подпоясанный широким ремённым поясом, волосы на голове его подстрижены в кружок на груди висел большой серебряный крест.
— Будь здоров, Заленский.
Иезуит сказал приветствие на латинском языке, и в пояс поклонился гетману.
— Давно приехал?
— Сейчас!
— С Бахмача?
— С Бахмача!
— Благополучно?
— Слава Иисусу Христу! Все заняты приготовлением к завтрашнему празднику! Батурин наполнился приезжими; как я слышал, ни одной хаты нет без постояльцов; приехало много людей и панов с Польши.
— Не знаешь кто?
— Граф Потоцкий приехал, граф Забела, граф Четвертинский, граф Жаба-Кржевецкий, князь Збаражский, граф Замбуеш, князь Радзивил и много других.
— То все зичливые приятели, не забывают меня, спасибо!
— О, ясневельможный, тебя забыть, тебе всё покоряется: ты друг и приятель короля польского, любимец шведского и русскаго, недаром же все они присылают к тебе послов.
— Ну, правда твоя, Заленский, до какого только часу все они почитают меня искренним приятелем... вот и московский царь... Но знаешь ты меня лучше, может быть, чем кто другой... Ну вот, что хочу сказать тебе, Заленский, слушай: сейчас был у меня пан, который больше всего на свете боится жены своей, пан Кочубей; он уверен, что я его больше всего на свете люблю, счастлив дурень думкой!.. А Кочубей ещё счастливее и дурня... жаль только, что жена совсем его замучила; он говорил, что приехал с Ирклеева, был в Полтаве, в Диканьке, народ восстаёт против меня! Слушай же, найди мне человек с десять верных и добрых компанейцов и послать их в города, переодев простыми казаками, да наказать, чтоб за всеми зорко примечади, а паче всего за полковниками и попами. Вот, может быть, и поп Иван найдётся; всё будет пожива катови, а казакам и народу диво да любо глядеть, как голова от шеи отскочит. Завтра казнить Соломона; и распусти слух, что сам царь повелел немедленно, как только получится указ, казнить Соломона; от-то лучше, будут говорить, хотя завтра и праздник и мои именины, а я-таки всё исполняю царский указ: не дремлет, дескать, гетман, скажут; да и сами спать не захотят...
— Так это святая правда! — сказал иезуит.
— Завтра же разослать компанейцов и выслать по дороге к Ирклееву из Желдатскаго баталиона казаков, навстречу чернице, которую пан Кочубей приказал привести в Бахмач. Черница про нечестивыя письма спевала в Ирклееве, не знаю, заспевает ли на встряске?
— Заспевает!..
— Ия твоей думки; ну а компанейцам прикажи, всякого казака, который слово пикнет про меня, хватать да ночью везть в Батурин; чёрт побери, ещё им мало! Так поставим на всякой улице по три виселицы, да по десяти колодок на площадях, пусть каты тешатся, — какая нам нужда; да хоть и народ сумует, зато мы с тобою будем смеяться.